Если разметить передний край всемирной истории по этим грандиозным
вехам от возникновения древнейших рабовладельческих государств и через три
финальные для каждой формации революции, то обнаруживается та самая
ускоряющаяся прогрессия, о которой шла речь. Ряд авторов полагает, что
длительность или протяженность каждой формации короче, чем предыдущей,
примерно в три или четыре раза. Получается геометрическая прогрессия, или
экспоненциальная кривая (см. схему 1).
Хотя бы в самом первом приближении ее можно вычислить и вычертить. А
следовательно, есть и возможность из этой весьма обобщенной логики истории
обратным путем по такой кривой хотя бы приблизительно определить время
начала и первичный темп движения человеческой истории: исторический нуль. Но
прежде чем совершить такую редукцию, надо рассмотреть еще одну сторону этой
общей теории исторического процесса.
Со времени рабовладельческого способа производства мы видим на карте
мира народы и страны передовые и отсталые, стоящие на уровне самого нового
для своего времени способа производства и как бы опаздывающие, стоящие на
предшествующих уровнях. Сейчас на карте мира представлены все пять способов
производства. Может прийти мысль, что, стартовав все вместе, народы затем
двигались с разной скоростью.
Но если так, нельзя было бы и говорить о выяснении какого-то
закономерного темпа истории вообще. Однако на самом деле перед нами вовсе не
независимые друг от друга переменные. Отставание некоторых народов есть
прямая функция выдвижения вперед некоторых других. Так вопрос стоит на
протяжении истории всех трех классово антагонистических формаций. Чем больше
мы анализируем само понятие общества, основанного на антагонизме, тем более
выясняется, что политическая экономия вычленяет при этом "чистый" способ
производства, стоящий на "переднем крае" экономического движения
человеческого общества. Но в сферу политической экономии не входит
рассмотрение того, как же вообще антагонизм может существовать, как он не
пожирает себя едва родившись, как не взрывает сразу общество, основывающее
на этом вулкане свое бытие? Ответ на этот вопрос дает только более общая
социологическая теория.
Социально-экономические системы, наблюдаемые нами на "переднем крае"
человечества, существуют и развиваются лишь благодаря всасыванию
дополнительных богатств и плодов труда из всего остального мира и некоторой
амортизации таким способом внутреннего антагонизма.
Этот всемирный процесс перекачки в эпохи рабства, феодализма и
капитализма лишь иногда (при первой и третьей) выступал в виде прямого
обескровливания метрополиями и империями окрестных "варваров" или далеких
"туземцев" в колониях. Чаще и глубже перекачка через многие промежуточные
народы и страны как через каскад ступеней, вверху которого высокоразвитые,
но и высокоантагонистичные общества переднего края. Ниже разные менее
развитые, отсталые, смешанные структуры. А глубоко внизу, хотя бы и
взаимосвязанные с внешним миром, в том числе с соседями, самыми скудными
сделками, но вычерпанные до бесконечности и бесчисленные в своем множестве
народности пяти континентов почти неведомое подножие, выделяющее капельки
росы или меда, чтобы великие цивилизации удерживались. Насос, который
непрерывно перекачивает результаты труда со всей планеты вверх по шлюзам,
это различия в уровне производительности труда и в средствах экономических
сношений.
Таков в немногих словах ответ на вопрос, двигалось ли своей цельной
массой человечество в ходе всемирной истории, в ходе ускоряющихся
прогрессивных преобразований, совершавшихся в классово антагонистические
эпохи на его переднем крае. Да, при изложенном взгляде история предстает,
безусловно, как цельный процесс.
Вернемся же к его свойству ускорению. В истории освобождения человека
мы ясно видим, пожалуй, только ускорение. Мы не можем описать, каким же
станет человек в будущем. Между тем при достигнутых скоростях и мощностях
пора видеть далеко вперед. И вот, оказывается, у нас нет для этого иного
средства, как всерьез посмотреть назад. Как оказался человек в той
несвободе, из которой выходил путем труда, борьбы и мысли? Иными словами,
если есть закон ускорения мировой истории, он повелительно ставит задачу
новых исследований начала этого процесса. Что закон есть, это можно еще раз
наглядно проиллюстрировать прилагаемыми схемами (см. схемы 2
7,3).
В этих схемах дано представление об относительном времени (абсолютное
время измеряется в геологических масштабах). Читатель может мысленно
преобразовать эти схемы таким образом, чтобы каждое деление на транспортире,
скажем, каждый градус поставить в соответствие неравным величинам времени.
Допустим, приняв последний градус за единицу (все равно 200 это лет или 33
года), предпоследний градус будем считать за две единицы, или за четыре, или
в какой-либо иной прогрессии, можно брать и по другим математическим
законам. В такой Преобразованной схеме выделенные эпохи расползутся
равномерно, т. е. они не будут сгущаться к концу, зато идея ускорения
мировой истории получит новое выражение, более близкое математическому
мышлению.
Однако для первой схемы навряд ли возможно подобрать такую прогрессию
хронологических значений градусов, при которой основные эпохи расположились
бы равномерно. Здесь "доисторическое время" совершенно задавило
"историческое время". Последнее заняло такую ничтожную долю процесса, что
зрительно как бы оправдывается ошибка Тойнби: все, что уложилось в
"историческое время", можно считать "философски одновременным" по сравнению
с протяженностью "доистории". Во второй схеме для такой аберрации уже нет
места. Нам как раз и предстоит в дальнейшем выбор между ними.
Пока что мы ограничимся немногими заключениями из сказанного. Если бы
не было ускорения, можно было бы мысленно вообразить некую логику истории,
вполне абстрагируясь от какой бы то ни было длительности, т. е.
протяженности во времени каждого интервала между социальными революциями,
разделяющими формации: можно было бы пренебречь эмпирическим фактом, что на
жизнь любого способа производства ушло некоторое время; ведь оно при
изменениях конкретных обстоятельств могло бы оказаться и покороче, причем
неизвестно насколько. Но нет, даже в самой полной абстракции невозможно
отвлечься от времени, ибо останется время в виде ускорения, иными словами,
длительность заявит о себе в форме неравенства длительности. Точно так же
каждая антагонистическая формация проходила в свою очередь через
ускоряющиеся подразделы становление, зрелость, упадок. Если же охватить всю
эту проблему ускорения человеческой истории в целом, последует вывод: в
истории действовал фактор динамики, т. е. История была прогрессом, но
действовал и обратный фактор торможение, причем последний становился
относительно все слабее в соперничестве с фактором динамики, что и
выражается законом ускорения истории. Однако лишь при коммунизме динамика
неизменно имеет перевес над торможением.
Начальный отрезок истории был наиболее медленно текущим, следовательно,
на нем торможение имело перевес над динамикой. Но этот начальный отрезок
необходимый член траектории, которая, как мы уже знаем, будет
характеризоваться ускорением по типу экспоненты.
Наконец, мы констатируем еще раз, что вся наша кривая, а тем самым и
начальный отрезок истории, это не сумма некоторого числа кривых, иными
словами, не история племен и народностей, а история человечества как одного
объекта.
II. Внешнее и внутреннее определения понятия начала
человеческой истории
Понятие начала человеческой истории в широком
философско-социологическом плане имеет теоретическую важность не только для
тех дисциплин, которые прямо изучают древнейшее прошлое человечества, для
палеоантропологии, палеоархеологии, палеопсихологии, палеолингвистики.
Влияние этого понятия сказывается во всем нашем мышлении об истории. Подчас
мы сами не сознаем этого влияния. Но то или иное привычное мнение о начале
истории, пусть никогда критически нами не продумывавшееся, служит одной из
посылок общего представления об историческом процессе. Более того, вся
совокупность гуманитарных наук имплицитно несет в себе это понятие начала
человеческой истории.
Но хуже того, начало человеческой истории своего рода водосброс, место
стока для самых некритических ходячих идей и обыденных предрассудков по
поводу социологии и истории. Самые тривиальные и непродуманные мнимые истины
становятся наукообразными в сопровождении слов "люди с самого начала...".
Задача, следовательно, двоякая. Очистить действительные фактические знания о
глубочайшей древности от наносов и привычек мышления, что требует
значительных усилий абстракции. Опереться на это действительное знание
начала человеческой истории как на рычаг для более глубокого познания
истории в целом.
Начало истории, рассматриваемое с чисто методологической точки зрения,
должно быть подразделено на внешнее и внутреннее, т. е. на начало чего-то
нового сравнительно с предшествующим уровнем природы и на начало чего-то,
что будет изменяться, что будет историей.
Внешнее определение начала истории в свою очередь может быть двояким.
Ведь, строго говоря, оно не должно бы быть просто указанием на тот или иной
атрибут, присущий только человеку. Чтобы быть логичным и избежать
произвольности, следовало бы начинать с вопроса: что такое история с точки
зрения биологии? Шире, можно ли вообще определить человеческую историю с
точки зрения биологии, не впадая при этом в биологизацию истории? Иными
словами, что присущее биологии исчезло в человеческой истории? Да, такое
определение разработано материалистической наукой: общественная история есть
такое состояние, при котором прекращается и не действует закон естественного
отбора. У человека процесс морфогенеза со времени оформления Homo sapiens в
общем прекратился. При этом законы биологической изменчивости и
наследственности, конечно, сохраняются, но отключено действие внутривидовой
борьбы за существование и тем самым отбора. "Учение о борьбе за
существование, писал К. А. Тимирязев, останавливается на пороге культурной
истории. Вся разумная деятельность человека одна борьба с борьбой за
существование"
8.
Но конечно, биологическое определение истории недостаточно. Оно лишь
ставит новые вопросы, хотя оно уже несет в себе ясную мысль, что нечто,
отличающее историю, должно было некогда начаться, пусть это начало и было не
мгновенным, а более или менее растянутым во времени. Почему прекратилось
размножение более приспособленных и вымирание менее приспособленных (за
вычетом, разумеется, летальных мутаций)? Иначе говоря, почему забота о
нетрудоспособных, посильная защита их от смерти стали отличительным
признаком данного вида? Ответ гласит: вследствие развития труда.
Взаимосвязь, как видим, не простая, а диалектическая труд спасает
нетрудоспособных. Мостом служит сложнейшее понятие общества.
Пока нам важно, что мы перешагиваем тем самым в сферу второй группы
внешних определений начала истории, тех, которые указывают на нечто,
коренным образом "с самого начала" отличавшее человека от остальной природы.
Это такие атрибуты, которые якобы остаются differentia specifica человека на
всем протяжении его истории. К ним причисляют труд, общественную жизнь,
разум (абстрактно-понятийное мышление), членораздельную речь. Каждое из этих
явлений, конечно, развивается в ходе истории. Но к внешнему определению
начала истории относится лишь идея появления с некоторого времени этого в
дальнейшем постоянно наличного признака.
На этом пути раздумий что ни шаг возникают гигантские методологические
трудности. То это граница настолько абсолютна, что грозит стать беспричинной
и метафизической; проблема генезиса этих отличительных признаков отступает в
туман, или на третий план, или (что наиболее последовательно) вовсе в сферу
чуда творения. То, наоборот, предлагаемые отличительные признаки трактуются
как не очень-то отличительные: "почти" то же самое имеется и у животных,
причем, в соответствии с установкой исследователя, это "почти" способно
утончаться до величины весьма малого порядка. Иными словами, differentia
specifica, к констатации которой сводится проблема начала истории, может
оказаться и бездонной пропастью, и мостом, т. е. безмерно плавной эволюцией
скорее количественного, чем качественного рода.
Надо сказать и о другом возможном подступе к проблеме начала
человеческой истории. История есть непрерывное изменение, в том числе, если
брать большие масштабы, изменение, имеющее направление, вектор, это называют
прогрессом. Следовательно, попытки определить начало человеческой истории
могут быть двоякого характера. Либо в центр внимания берется константный
признак, навсегда отличающий человека от животного, либо возникновение
свойства изменяться, иметь историю, причем прогрессирующую историю. Это и
будет внутренним определением. Это свойство в свою очередь тоже может
рассматриваться как differentia specifica человека, следовательно, в
логическом смысле как константа. Тогда началом истории во внутреннем смысле
мы будем считать момент, с которого человеческая история стала двигаться
быстрее истории окружающей природной среды (как и быстрее телесных изменений
в самих людях).
Итак, понятие "начало истории" в значительной степени зависит от того,
сделаем ли мы акцент на неизменном в истории или на изменчивости, т. е. на
историчности истории. Хотя несомненно, что обе стороны не чужды друг другу и
на высшем уровне анализа составят единство, но во втором случае исторический
прогресс выступает как продукт неумолимой необходимости избавиться от
чего-то, что знаменовало начало истории.
Заметим, что второй вариант заставляет думать также о проблеме
конечности и бесконечности процесса. Эта проблема теоретически абсолютно
чужда вопросу о существовании или исчезновении людей, будь то на планете
Земля, будь то за ее пределами. В плане методологии истории речь может идти
только о конечности тех или иных явлений, преодоление которых составляло
исторический прогресс. Если прогресс предполагает последовательное
устранение и пересиливание чего-то противоположного, то прогресс должен быть
одновременно и регрессом этого обратного начала. Историческое развитие,
понимаемое как превращение противоположностей, допускает мысль, что исходное
начало действительно превратилось в противоположное. В этом смысле оно
исчерпано, окончено, "вывернуто", по выражению Фейербаха.
Ближайшая задача состоит в критике привычной обратной модели: начало
истории как синоним не того, что будет затем отрицать история в своем
развитии, а того, что составит ее положительный генерализованный
отличительный признак.
Для всякой системы субъективного идеализма нет испытания более тяжкого,
чем наука о том, что было до появления субъекта, т. е. о природе,
существовавшей до человека и в особенности накануне человека. Если вся
дочеловеческая история природы конструкция разума, то в какой момент и как к
этой конструкции разума подключается история конструирующего разума?
Следовательно, наука о начале человеческой истории находится в самом
гносеологическом пекле. Вся силища материализма проявляется здесь воочию.
Было бытие до духа! По соответственно и вся изощренность сопротивления
материализму, вся многоопытная поповщина, запрятанная под покровы точной
науки, помноженная на всю бесхитростность и самоочевидность воззрений
обыденного сознания, спрессованы в теориях и исследованиях о начале
человека. Не случайно в развитии западной палеоантропологии и
палеоархеологии заметное место принадлежало и принадлежит специалистам,
имеющим по совместительству и духовный сан.
Не только идеалисты, но и многие материалисты заняты поисками признака,
который отличает человека от животных "с самого начала" и по наши дни.
Подразумевается, что такой единый признак должен быть. Подразумевается
также, что задача науки состоит в том, чтобы определить эту главную
отличительную особенность людей. На происходившем в 1964 г. в Москве VII
Международном конгрессе по антропологии и этнографии был даже организован
симпозиум "Грань между человеком и животным". Было намечено немало частных
граней, но общая задача симпозиума осталась нерешенной
9.
Некогда искали эту differentia specifica в анатомии. Рассмотрим одну из
попыток, сделанную в том же 1964 г., хотя и вне названного конгресса. Видный
французский археолог и антрополог профессор Сорбонны А. Леруа-Гуран выступил
с двухтомным трудом для обоснования на новейших данных синтетической
концепции происхождения человека
10. Вот его вывод. После ста с
лишним лет накопления знаний и смены ошибочных гипотез все, наконец,
становится на свои места. Решающее, исходное отличие человека от обезьяны и
от других млекопитающих вертикальное положение тела, т. е. двуногое
прямохождение. Это (но и только это) можно объяснить логикой всей
предшествовавшей морфологической эволюции позвоночных, начиная от рыб. А
именно их развитию сопутствует нарастание проблемы соотношения позвоночного
столба, морды и передних конечностей. Переход к вертикальному положению
разом повлек укорочение морды (отразившееся и в зубной системе) и
освобождение рук при локомоции. Отсюда проистекли три тесно взаимосвязанных
следствия: вертикальное положение вызвало нервно-физиологические
трансформации; морда освободилась от части функций (нападение, оборона,
пищевое обшаривание) и смогла обрести функцию речи; освободившаяся от
функции локомоции рука обрела техническую активность и стала прибегать к
искусственным органам орудиям в возмещение исчезнувших клыков. Что касается
разрастания объема головного мозга, то это, по Леруа-Гурану, не
первостепенное явление (иначе он не мог бы зачислить австралопитеков с их
обезьяньим мозгом в число людей), а вторичное производное от вертикального
положения. Однако развитие мозга играет решающую роль в развитии общества:
вместе с прогрессом орудий и речи анатомическое тело человека у Homo sapiens
находит продолжение в социальном теле, набор биологических инстинктов
заменяется коллективной памятью, видовые и расовые сечения перекрываются
этническими как формой организации коллективной памяти.
Казалось бы, в этой схеме Леруа-Гуран достиг некоторого
естественнонаучного монизма. Все выводится из основного отличия человека
вертикального положения которое само выводится из чисто биологических
предпосылок, заложенных в эволюции позвоночных. Но как ни жаль, концепция
эта построена на логической ошибке, а потому неминуемо в конце концов
опровергается и палеонтологическими фактами. Ее логическая неправильность
состоит в отождествлении возможного и необходимого.
Да, прямохождение было первым условием, без которого не могли произойти
последующие морфологические и функциональные изменения в развитии головы и
верхних конечностей. Но из прямохождения нельзя извлечь все это, как
фокусник вынимает кролика из шляпы. При наличии прямохождения могли быть
такие трансформации, однако в других случаях продолжение могло оказаться и
иным. Вот это и показывают находки.
Леруа-Гуран писал под непосредственным впечатлением открытия
"зинджантропа", несомненного австралопитека, но, как в тот момент думали,
создателя галечных орудий, найденных поблизости. Потом выяснилось, что
орудия эти следует связать с другим видом, названным по случайным
стратиграфическим обстоятельствам "презинджантропом", но стоящим
морфологически ближе к человеку. Однако и тот и другой прямоходящие. Целая
ветвь прямоходящих высших приматов мегантропы и гигантопитеки безусловно не
имела орудий. Некоторых астралопитековых можно связать хоть с
элементарнейшими орудиями, других, телесно не менее развитых, нет оснований.
Оказывается, вертикальное положение не всегда является признаком человека,
даже если считать таким признаком только искусственную обработку камней.
Сложившуюся в связи с этим ситуацию весьма тщательно рассмотрел
советский антрополог М. И. Урысон
11. Он признает за аксиому, что
человека отличает изготовление и использование орудий, но показывает
невозможность связать появление этого признака с какими бы то ни было
существенными анатомическими изменениями. Ни прямохождение, ни строение
верхних и нижних конечностей, ни зубная система, ни объем и форма мозговой
полости черепа не засвидетельствовали этого сравнительно анатомического
барьера, или рубикона.
Допустим, мы формально удовлетворимся этим критерием: многие
антропологи согласились называть людьми все те живые существа, которые
изготовляли искусственные орудия. Среди находок ископаемых можно отличить,
приматов, хотя бы грубо оббивавших гальки, от анатомически сходных, но не
обладавших этим свойством. Отсюда с легкостью извлекаются понятия "труд",
"производство", "общество", "культура".
Однако ведь главная логическая задача состоит как раз не в том, чтобы
найти то или иное отличие человека от животного, а в том, чтобы объяснить
его возникновение. Сказать, что оно "постепенно возникло", значит ничего не
сказать, а увильнуть. Сказать, что оно возникло "сразу", "с самого начала",
значит отослать к понятию начала. В последнем случае изготовление орудий
оказывается лишь симптомом, или атрибутом, "начала". Но наука повелительно
требует ответа на другой вопрос: почему?
Всмотримся поближе в логическую ошибку, которая постоянно допускается.
Берется, например, синхроническое наблюдение Маркса над различием
строительной деятельности пчелы и архитектора. Поворачивается в план
диахронический: "С самого начала человек отличался от животного тем...", или
"человеческая история началась с того времени, как наши предки стали..."
Словом, постоянный атрибут человека и начало истории выводятся друг из
друга. Почему, почему, почему, вопиет наука, человек научился мыслить, или
изготовлять орудия, или трудиться?
Подчас мы встречаемся с очень распространенной и соблазнительной
моделью мышления о начале человеческой истории с помощью возведения в
степень свойства, присущего животным. Человека отличает это же свойство в
квадрате как новое качество.
Некогда И. П. Павлов думал объяснить мышление человека как "условные
рефлексы второй степени". И. П. Павлов сначала предполагал, что каким-то
качественно исключительным достоянием человека является свойство
вырабатывать условные рефлексы на условные раздражители. Все выглядело
заманчиво просто. Опыты показали иллюзорность этой ясности. Удалось получить
и у животных условные рефлексы второй степени. Потом не без труда добились и
рефлексов третьей степени, а дойдя, наконец, чуть ли не до седьмой, бросили
эти опыты, ибо они выполнили свою отрицательную задачу. Но ведь они
послужили и более общим уроком: свойств человека не выведешь из свойств
животного путем возведения в степень. Что из того, если какое-то животное не
только "изготовляет орудия", но "изготовляет орудия для изготовления
орудий"? Мы не перешагнем на самом деле никакой грани, если мысленно будем
возводить то же самое в какую угодно степень. Это так же ошибочно, как
названное начальное представление Павлова о сущности второй сигнальной
системы.
Весь этот технический подход к проблеме начала человеческой историй на
самом деле всегда подразумевает и, психологическую сторону. А представление
о какой-то изначальной особенности ума или психики человека, пусть
обусловленной особенностями строения его мозга, так или иначе таит в себе
именно то мнение, для опровержения которого Энгельс написал свою работу об
очеловечении обезьяны. Он писал, что в обществе, разделенном на повелевающих
и трудящихся, накрепко укоренилось мнение, будто все началось с головы. Это
мнение, по Энгельсу, заводит вопрос в тупик, в идеализм, в индетерминизм. А
вот в научной литературе ссылки на трудовую теорию антропогенеза сплошь и
рядом делаются именно для того, чтобы аргументировать это самое мнение:
вначале было не дело и даже не слово, нет, вначале был ум.
За наидревнейшими каменными орудиями усматривают что-то качественно
отличающее человеческий ум от даже самых высших функций нервной системы
животных. Например, эти орудия якобы свидетельствуют о способности только
человеческого ума вообразить "посредника", т. е. посредствующее звено между
субъектом и объектом труда (Г. Ф. Хрустов). Или говорят, что при
изготовлении каменных орудий сумма отдельных движений или действий, каждое
из которых образует новую связь в головном мозге, значительно превосходит
сумму нервных связей в любом поведенческом акте любого животного, не
вспоминая при этом, скажем, о сложнейшей гнездостроительной работе многих
видов птиц (С. А. Семенов). Или же упор делают на то, что изготовление
каменного орудия отвлекало ум от удовлетворения непосредственной
потребности, тогда как ни одно животное якобы не способно отвлечься от нее в
своей деятельности, при этом забывается, скажем, деятельность животных по
созданию кормовых запасов нередко в ущерб непосредственному удовлетворению
аппетита (А. Г. Спиркин). Или утверждают, что уже древнейшие каменные орудия
своей шаблонностью свидетельствуют об отличающей человека от животных
способности отчетливо представлять себе будущую форму изготовляемого
предмета, упуская из виду, скажем, шаблонность тех же птичьих гнезд (В. П.
Якимов). Не будем перечислять всех примеров такого рода, попадающихся в
литературе.
Общим недостатком всей этой серии сравнительно-психологических
противопоставлений является прежде всего неудовлетворительное знание
зоологии. Я имею в виду действительную зоологическую пауку, а не засоряющие
ее займы понятий и терминов из сферы социальной жизни и психики человека.
Получается, конечно, замкнутый круг, если сначала переносить на животных
некоторые свойства человека, затем утверждать, что у животных эти свойства
стоят на более низком уровне, чем у человека, а затем определять сущность
человека по его способности поднять эти свойства на более высокий уровень.
Подлинная биологическая наука ведет войну со всяким антропоморфизмом. Для
изучающих начало человеческой истории открыт и обязателен вход в зоологию на
ее современном уровне.
Только на этой строго зоологической платформе и должны были бы
предприниматься все попытки вскрыть коренное отличие человека от животных с
помощью психологического анализа нижнепалеолитических грубо оббитых кремней.
Догадки отпадали бы одна за другой. Нашлись бы и примеры использования
животными искусственных "посредников" между собой и объектами, и
"отвлечение" от прямого мотива деятельности, и изготовление орудий "второй
степени", и "стереотип" изделий. Словом, широкое привлечение данных
зоологической науки неминуемо должно устранить из научной литературы все
наивные усилия подобрать простой сравнительно-психологический ключ к
проблеме начала человеческой истории.
Рассмотрим более пристально один из вариантов рассуждений. Говорят, что
орудия древнейшего человека отличаются от любого подобия орудий, как и от
любых искусственных сооружений, наблюдаемых у животных, одним решающим
признаком, свидетельствующим об особой психической силе человека.
Все приемы воздействия на среду присущи данному виду животных
неизменно, тогда как человеческие орудия изменяются, эволюционируют при
неизменности телесной организации, т. е. морфологии человека как вида. В
доказательство приводится не только смена типов орудий со времени появления
вида Homo sapiens, т. е. в верхнем палеолите и позже. Нет, указывают на то,
что изощренный глаз археолога различает этапы развития шелльских орудий,
изготовлявшихся гоминидами типа археоантропов (питекантропов). Тем более
различимы разные стадии техники мустьерской эпохи, связываемой с
палеоантропами (неандертальцами). Это наблюдение ряду археологов кажется
решающим для проведения грани между человеком и животным (А. П. Окладников,
П. И. Борисковский, М. 3. Паничкина). Правда, подчас антропологи отмечают,
что ведь до появления Homo sapiens и сами гоминиды физически менялись,
эволюционировали, причем не медленнее, чем их орудия (Я. Я. Рогинский). Но
допустим на минуту, что их морфология оставалась неизменной. Все равно
данное обобщение зиждется на игнорировании зоологии.
Возьмем далекий пример. Вот что говорят современные данные об
изменчивости и эволюции гнездования у некоторых видов птиц. Стереотип
гнездования не остается нерушимым шаблоном. Иногда отклонения от него носят
индивидуальный характер. Подчас же резкое отклонение от видового стереотипа
принимает устойчивый и нарастающий массовый характер в связи с
экологическими изменениями. Птицы обнаруживают экологическую и этологическую
пластичность при полной неизменности их анатомии. Другой пример, тоже из
орнитологии: хорошо изучено изменение напевов (голосов) у некоторых
географических групп птиц одного и того же вида при полной неизменности
видовой морфологии.
Как видно из этих двух примеров, общий шаблон или стереотип сдвигается,
однако в известной связи с изменчивостью экологических условий. Но ведь
ископаемые гоминиды жили как раз в условиях очень нестабильной, многократно
менявшейся природной среды с перемежающимися похолоданиями и потеплениями,
со сменяющимися сухостью и влажностью, со сменяющимися биогеоценозами.
Орудия нижнего и среднего палеолита изменялись ни в коем случае не быстрее
этих экологических перемен. Есть полное основание считать, что и с
появлением Homo sapiens изменения его каменной техники в верхнем палеолите
еще долго не обгоняли по своему темпу изменений природной обстановки
позднего плейстоцена.
Значительно позже, чем допускают археологи, в конце плейстоцена,
совершается действительный разрыв в темпах развития человеческой
материальной культуры и окружающей человека природы. Может быть, это и есть
в экологическом смысле начало человеческой истории?
Итак, все попытки добиться от палеолитических каменных орудий ответа на
вопрос об основном отличии человека от животных построены на желании видеть
в древних каменных орудиях своего рода скорлупу, раздавив которую мы найдем
понятие "труд", которое в свою очередь скорлупа, скрывающая суть дела, ум,
психику человека. Однако, чем больше акцентируется "коренное отличие"
человека от животных, тем более туманными становятся механизм и
непосредственные причины перехода от одного к другому.
Задача настоящей главы еще не описание или исследование начала
человеческой истории, а попытка "очищения рассудка", как выражались некогда
философы, т. е. рассмотрение логики и методологии этой проблемы. Продолжим
критику всякого вообще мышления о "сущности человека" как неизменном
качестве.
Такое мышление генетически восходит опять-таки к богословской схеме: из
суеты земного странствия человек внешним велением снова вернется в лоно
божье таким же, каким и изошел. Эта схема не принадлежит только
средневековью, она находится на вооружении и очень сильных отрядов
современных ученых. Так, она составляет философскую основу десятитомной
католической "Historia mundi". Тезис о неизменной, константной сущности
человека, начиная с питекантропа и его шелльских орудий, изложен во
вступительной статье основателя этого издания боннского историка и теолога
Ф. Керна. Философия истории Керна и его сподвижников сводится к тому, что
"природа человека" никогда не менялась с того времени, когда он был создан;
душа, составляющая природу человека и отличающая его от животного, есть
явление качественно неизменное, оно проявляется в труде, культуре,
нравственности, языке, пользовании огнем и в других "изначальных явлениях
человеческого бытия"
12.
Рассмотрим теперь другой, несколько отличающийся путь мышления о начале
истории.
Согласно этому варианту, то, что характеризовало человека вначале и что
составляет его истинную природу, было в ходе дальнейшей истории в большей
или меньшей мере утрачено и подлежит восстановлению. Такое мышление тесно
связано с развитием способности человеческого ума ставить сознательно цель
переустройства общества. С тех времен, как люди стали ставить перед собой
такого рода общественные цели, они старались осознавать их как борьбу за
восстановление утраченного прошлого. Так, еще в древности сложилась
устойчивая, владевшая умами легенда о "золотом веке". Хилиазм отвечал
чаяниям его восстановления. Народные христианские ереси отождествляли это с
установлением "царства Христа" на земле. В дальнейшем, чем радикальнее было
намерение изменить мир, тем отдаленнее бралась точка прошлого, где помещался
идеал. Теория естественного права и естественного состояния хронологически
исчерпала этот круг возможностей: для обоснования буржуазного идеала
переустройства общества была взята идеально отдаленная точка, т. е.
апеллировали не к дедам, не к старине, не к раннему христианству, а просто к
тому, что было "с самого начала". Рационализм XVII XVIII вв. неизменно
опирался на пример "дикарей", живших в "неиспорченном", "исходном"
состоянии. Нередко схема мышления получала обратный знак: чего-то в
начальном состоянии не было, затем оно возникло и в качестве
"злоупотребления" или "человеческого измышления" подлежит упразднению. Но ни
севарамбы Верасса, ни обезьяноподобные добрые дикари Руссо, ни злые дикари
Гоббса, ни все более облекавшиеся научной плотью представления XIX в. о
первобытном, т. е. начальном, человеке не были и не могли быть отражением
действительного прошлого: слишком много стекалось туда, к этому началу,
представлений о желаемом и предвосхищаемом будущем. "Естественное"
"изначальное" состояние бесконечно варьировалось у разных авторов как в
связи с изменением классовых идеалов, так и в связи с накоплением
этнографических и археологических знаний, фактов, все более усложнявших
задачу узнавания идеала в первобытности. Поскольку опорой буржуазного
общественного мышления в его развитии долго оставалось понятие "естественных
свойств человека", присущих ему "с самого начала", постольку именно там, в
исследованиях самых начальных эпох человеческой истории, нагромождалась вся
основная масса заблуждений буржуазного, да и вообще ненаучного мышления.
Идея первобытного бесклассового коллективизма, "первобытного
коммунизма" представляет значительно более сложную и обоснованную картину,
противостоящую буржуазным идеям о естественном состоянии, включающем частную
собственность, индивидуальную инициативу, религию, войны и т. д. Но и к идее
"первобытного коммунизма" слишком часто примешивается кое-что от утраченного
рая или не испорченной классовым антагонизмом природы человека. Между тем
малейший привкус любования и идеализации неумолимо враждебен научному
познанию действительной картины первобытности.
Отсутствие семьи, частной собственности и государства, отсутствие
классов и эксплуатации это негативные понятия, расчищающие дорогу этнологу и
археологу к познанию глубочайшего прошлого. Но это именно негативные
понятия, полезные лишь в той мере, в какой они препятствуют привнесению в
это прошлое иллюзий из настоящего и будущего. Эти определения ничего не
могут сказать утвердительного о том, что было в древнейшем прошлом, если
смести с него все эти иллюзии.
Надежный факт лишь то, что история была прогрессом. Он имел
диалектический характер, развертывался по спирали, шел через отрицания
отрицаний, но в конечном счете он шел вперед. Следовательно, нам нечем
любоваться в первобытности. Человечество отходило от нее все дальше и
дальше. Понятие всемирно-исторического прогресса глубже и сильнее
представления о триаде, связывающей "первобытный коммунизм" с современным
коммунизмом. В частности, надо еще раз подчеркнуть, что первобытный человек
был еще более несвободен, чем раб: он был скован по рукам и по ногам
невидимыми цепями. Это был парализующий яд родоплеменных установлений,
традиций, обычаев, представлений. Человек не мог влиять на свои отношения:
"..в большинстве случаев вековой обычай уже все урегулировал"
13. Рабство
явилось в этом смысле уже шагом вперед, ибо человек первобытного общества
даже не догадывался, что он носит какое-нибудь ярмо, а раб догадывался.
Нет, человек современного социалистического общества ни в малой мере не
ищет свой идеал в отдаленнейшем прошлом подлинное освобождение человеческая
личность обретает только в социалистической революции и в борьбе за
коммунистическое завтра. Оглядываясь же назад, мы видим в общем тем больше
отрицательного, чем отдаленнее перспектива.
Но и одно, и другое представления о наидревнейшем историческом времени,
описанные выше, сводятся к сознательным или бессознательным поискам чего-то
неизменного в истории. Обыденное сознание подсказывает подчас и ученому этот
подтекст: найти в истории нечто привычное, свойственное мне и моим ближним,
или то, что я нахожу в себе и в них похвальным. Я разумен, я тружусь, я
подавляю в себе некоторые вожделения. Вот вам и начало истории!
Возникло ли это качество сразу или исподволь? Выше мы уже говорили, что
все попытки определить отношение человеческой истории к остальной природе
тем или иным атрибутом (кроме атрибута ускорения и превращения
противоположностей) связаны либо с одним, либо с другим представлением: либо
с бездонной пропастью, либо с плавным мостом, Сравнительная психология
хорошо знает эту роковую альтернативу. Ее выражают словами: либо вы на точке
зрения непрерывности, либо прерывности (И. Мейерсон). Третьего не дано. Это
старое размежевание, ведущее свое начало со времен Декарта. Он, один из
великих зодчих материализма, в то же время был решительно за прерывность, за
бездонную пропасть. И с тех пор надолго, очень надолго прерывность стала
синонимом допущения богословской, метафизической точки зрения на место
человека в природе: раз его появление и его свойства не могут быть объяснены
причинно, значит, признается право за беспричинностью, иначе говоря, за
чудом. Концепция прерывности была равнозначна концепции креационизма.
Поэтому естественнонаучной антитезой метафизике и богословию стала
концепция непрерывности, моста. Она успешно утвердилась через Линнея,
Гексли, Швальбе и многих других в вопросе об анатомической принадлежности
человека к отряду приматов, о его подданстве зоологии в том, что касается
тела. Но против всего этого не возражал бы и Декарт. Однако Дарвин, а за ним
огромная плеяда зоопсихологов покусились и на психику провозгласили общность
эмоций и элементов интеллекта у животных и человека, а иные и общность основ
общественной жизни, этики, речи, искусства. Все это было решительно против
картезианского разрыва, но уже куда более зыбко, чем анатомические
сближения.
Нас сейчас интересует только логическая сторона этого потока мыслей. По
содержанию же это усилия закидать пропасть между человеком и животным до
краев: человеческую сторону сравнениями с животными, но в гораздо большей
степени животную сторону антропоморфизмами. Такой эволюционизм не столько
ставит проблему перехода от животного к человеку, сколько тщится показать,
что никакой особенной проблемы-то и нет; не указывает задачу, а снимает
задачу; успокаивает совесть науки, словесно освобождая ее от долга.
Главный логический инструмент эволюционизма в вопросах психологии (и
социологии) категория, которую можно выразить словами "помаленьку",
"понемножку", "постепенно", "мало-помалу". Помаленьку усложнялась и
обогащалась высшая нервная деятельность, мало-помалу разрастался головной
мозг, понемножку обогащалась предметно-орудийная и
ориентировочно-обследовательская деятельность, постепенно укреплялись
стадные отношения и расширялась внутривидовая сигнализация. Так по крайней
мере шло дело внутри отряда приматов, который сам тоже понемногу поднялся
над другими млекопитающими.
Если вглядеться, увидим, что тут скрыты представления о неких
"логических квантах" или предельно малых долях: "немного", "мало" и т. д.
Раз так, уместно задуматься: разве чудо перестанет быть чудом от того, что
предстанет как несчетное множество чудес, пусть "совсем маленьких"? Ведь это
разложение не на элементы, а на ступени лестницы.
Теологи это давно поняли, вот почему они перестали спорить с
эволюционистами. Да, говорят они, человек создан богом из обезьяны
(неодушевленной материи), и то, что в мысли бога вневременный миг, "день
творения", то на земных часах и календарях можно мерить несчетным числом
делений. Создатель вполне мог творить человека так, как описывает
эволюционная теория. Слепцы, продолжают теологи, вы думаете, что своими
измерениями переходных ступеней вы посрамили чудо, а вы теперь поклонились
ему несчетное число раз вместо того, чтобы поклониться один раз. Раз чудо
совершается в материи, естественно, что оно совершается и во времени. Разве
чудо воскрешения Лазаря перестало быть чудом оттого, что он оживал несколько
секунд или минут? Чудо в необъяснимости, беспричинности, а не в
мгновенности. Категория постепенности никак не заменяет категорию
причинности.
Вот в противовес теологам и получилось, что такой психолог-материалист,
марксист, как И. Мейерсон (следуя в этом за одним из основателей
марксистской психологии А. Баллоном), относит себя снова к решительным
сторонникам "перерыва". И я открыто присоединился к нему (на семинаре в
Париже в 1967 г.). Возврат к концепции перерыва стал насущной потребностью:
она по крайней мере ставит кричащую задачу. Мы не потому за пропасть, что
хотим с ней навеки примириться. Нет, мы не картезианцы и не креационисты. Но
мы открытыми глазами смотрим на тот факт, что переход от зоологического
уровня к человеческому еще не объяснен. Теология в равной мере чувствует
себя удобно и с пропастью, и с мостом, и с прерывностью, и с непрерывностью.
Так уж лучше штурмовать крепость без иллюзии, что она уже сдалась.
В советских учебниках и обобщающих книгах мы находим микст из того и
другого: и качественный рубеж, отделяющий человека, подчиненного законам
социологическим, от обезьяны, подчиненной законам биологическим, и иллюзию
эволюционного описания того, как "последняя обезьяна" доросла до роковой
точки, а "первый человек" постепенно двигался от этой обезьяньей точки
дальше. Это лишь иллюстрирует, что обе позиции действительно сходятся в
одну. Самое главное все равной остается вне поля зрения: почему произошел
переход. Это разочаровывает и заставляет искать новые пути.
Очевидно, дело в ошибочности самой идеи определить однозначный
отличительный атрибут человека на всем протяжении его истории. Допустим,
можно построить какую-то логическую модель полного континуитета при переходе
от животного к человеку. Тем более мы должны были бы сформулировать в
дополнение к кантовским антиномиям еще одну, где с полным основанием
утверждается как полная правота Декарта (пропасть), так и полная правота
противоположного воззрения (мост). Ученые могут в разные моменты так или
иначе группироваться по этому поводу (или непоследовательно совмещать обе
истины), но если не будет предложено какое-то совсем новое решение задачи,
они никогда не переспорят друг друга.
Новое решение и предлагается отчасти в этой книге, отчасти в том
опущенном мною анализе экологии троглодитид, который из-за недостатка места
не мог быть в нее включен. Суть решения в методологическом смысле состоит в
том, что процесс перехода от животного к человеку разделяется на два
последовательных процесса: первый возникновение в нейрофизиологии предков
людей механизма, прямо противоположного нейрофизиологической функции
животных, второй снова переход в противоположность, т. е. как бы возвращение
к началу, но в то же время еще большее удаление от него. Фейербах
пользовался выражением, которое мы уже упоминали: выворачивание вывернутого.
Вместе с тем предлагаемое решение связывает "выворачивание" в
функционировании индивидуального организма не только с видовым уровнем
нервной системы, но и еще больше с судьбой вида как сообщества. Это
излагается в главах пятой, шестой, седьмой.
Прежде чем убедиться в продуктивности такого решения, читатель должен
будет пройти с автором анфиладу глав. Пока же мы только разбираем логику
всех возможных постановок вопроса о начале истории. Поэтому рассмотрим
теперь тот путь рассуждения, который мы назвали внутренним определением
начала истории.
Если история есть развитие, если развитие есть превращение
противоположностей, то из животного возникло нечто противоположное тому, что
развилось в ходе истории. Речь идет о том, чтобы реконструировать начало
истории методом контраста с современностью и ее тенденциями.
Историзм требует не узнавания в иной исторической оболочке той же самой
сути, а, наоборот, обнаружения по существу противоположного содержания даже
в том, что кажется сходным с явлениями нынешней или недавней истории.
Разумеется, в категорической форме это можно утверждать только при
сопоставлении огромных промежутков времени, точнее даже, говоря обо всем
ходе истории в целом. Подлинный историзм должен всегда видеть целый процесс
исторического развития человечества и, сравнивая любые две точки, соотносить
их с этим целым процессом. Историк может сказать, что за истекшее столетие
(или за любой другой отрезок времени) произошло ничтожно малое, даже близкое
к нулю изменение этого явления, но все же и это крошечное изменение может
соответствовать генеральной линии и представлять частицу большого движения
развития в собственную противоположность. Это не исключает того, что история
развивается по большей части зигзагами, знает повороты и возвращения вспять,
но все это накладывается на единый закономерный процесс постепенного
превращения того, что было в наиболее удаленной от нас части истории, в
собственную противоположность.
Только такой взгляд дает мировой истории подлинное единство. Тот, кто
изучает лишь ту или иную точку исторического прошлого или какой-либо
ограниченный период времени, не историк, он знаток старины, и не больше:
историк только тот, кто, хотя бы и рассматривая в данный момент под
исследовательской лупой частицу истории, всегда мыслит обо всем этом
процессе.
Так историзм открывает новые возможности реконструкции далекого
прошлого по принципу глубокой противоположности настоящему или близкому к
нашим дням. Думается, что именно этот дух мышления руководил титаническими
усилиями Н. Я. Марра проникнуть взором в поистине океанские глубины
человеческой древности. Лингвисты, критиковавшие методы и гипотезы Н. Я.
Марра в 1950 г. и позже, говорили в сущности на другом языке: они решительно
не понимали, что у Марра речь шла о масштабах и дистанциях совершенно иных,
чем у лингвистики в собственном смысле слова, охватывающей процессы в общем
не длительнее, чем в сотни лет. Так точно классическая механика макромира
пыталась бы опорочить не согласующуюся с ней физику мегамира или микромира.
. Чтобы реконструировать методом контраста начало человеческой истории,
требуется много силы отвлеченного мышления. Отметим две трудности, может
быть, основные на этом пути. Прежде всего проблема этнографических
параллелей. Археологические вещественные остатки древнейших эпох
жизнедеятельности человека были бы гораздо более немыми, не будь этнографии,
подсказывающей те или иные аналогии с ныне живущими, стоящими на низкой
ступени развития народами. Не будь этнографических сведений, и наши
апперцепции в отношении ископаемых предметов материальной культуры каменного
века возникали бы еще проще, но и опровергались бы легче. Скажем, чисто
умозрительное построение, что нижнепалеолитические каменные рубила были
полифункциональны или даже являлись "универсальным орудием", выглядело бы
абсурдом, если бы не приводились примеры из практики тасманийцев,
австралийцев, бушменов и других племен, свидетельствующие, что подобия тех
каменных топоров используются кое-где в наше время для многих разнообразных
функций, в том числе для обработки дерева, корчевания пней, влезания на
гладкие стволы и т. п. Наглядность образов, которые подбрасывает этнография,
истребляет в археологии всякую склонность к абстракции.
Между тем этнографические аналогии могут быть и бывают иллюзорны. Нет
на земле племени или народа, на самом деле и безоговорочно принадлежащего к
древнейшей первобытности. Все живущие ныне на земле люди, на какие бы
племена и народы они ни распадались, имеют одинаковый возраст, у каждого
человека в общем столько же поколений предков, как и у любого другого. Не
было и нет также полной изоляции, чтобы в то время, как одни народы
двигались своими историческими дорогами, другие пребывали в полном
историческом анабиозе. Ошибочно даже само представление, будто в первобытной
древности существовали вот такие же, как сейчас, относительно обособленные
племена на ограниченных территориях, в известной мере безразличные к
соседям, к человечеству как целому. Иными словами, даже самые дикие нынешние
племена не обломок доистории, а продукт истории. Стоит изучить их язык,
чтобы убедиться в том, какой невероятно сложный и долгий путь лежит за
плечами этих людей.
Сказанное не отвергает использования этнографических знаний о народах
мира для реконструкции детства человечества. Но для этого надо уже иметь в
голове критерий для признания тех или иных черт "пережитками",
"переживаниями", как говорят этнографы, и для расположения таковых в ряду
менее и более древних.
Известна традиционная классификация комплекса исторических наук, т. е.
наук, изучающих человеческое прошлое: археология изучает его в основном по
вещественным остаткам, этнография по пережиткам, история в узком смысле по
письменным источникам; есть еще более специальные исторические дисциплины,
изучающие прошлое по некоторым более частным его следам, например топонимика
по сохраняющимся от прошлого географическим названиям и т. п. Данные
этнографического познания прошлого наименее точно датированы, и поэтому тут
легче всего ошибиться в выделении того, что является наиболее древним, а что
имеет лишь случайную конвергенцию с археологическими памятниками. Но верно и
неоспоримо то, что в культуре сохраняются в сложном сплетении с более
поздними элементами пережитки, т. е. остатки древних и древнейших черт
человеческого бытия и сознания. Они есть и в культуре самых
высокоцивилизованных наций. Тончайшие методы современной науки способны
вскрывать глубокие эволюционные слои в психике, языке, мышлении современного
человека. У так называемых отсталых народов кое-какие пласты этих пережитков
выходят на поверхность, представляют обнаженные россыпи. Без изучения всей
этой "палеонтологии" в этнографии и лингвистике, в психологии и логике,
конечно, невозможно с помощью одних археологических остатков каменного века
осуществить подвиг мысли, нужный, чтобы охарактеризовать искомую
противоположность современности, которая и есть начало человеческой истории.
Вторая большая трудность на пути реконструкции начала истории методом
контраста это ассортимент терминов и понятий.
Для того чтобы мыслить начало человеческой истории как
противоположность современности, надо либо создать для древнейшего прошлого
набор специальных слов и значений, которые исключали бы применение привычных
нам понятий, либо же примириться с тем, что всякое общее понятие будет
употребляться в исторической науке в двух противоположных смыслах для
древнейшей поры и для современности, как и во всех промежуточных значениях.
Оба варианта крайне неудобны. Но, по-видимому, это неудобство перекликается
с логическими трудностями многих областей современной науки. Уже нельзя
обойтись без терминов "античастицы", "антивещество" и даже "антимиры". Смысл
упомянутой теории Н. Я. Марра как раз и можно было бы выразить словами: то,
что лежит в начале развития языка, это антиязык. Ниже будет рассмотрен
аналогичный тезис в отношении "труда" у порога истории и сейчас. То же можно
сказать о понятии "человек". Можно было бы ко всем понятиям, связанным с
историей человека, вместо частицы "анти" прибавлять прилагательные fossilis
и recens "ископаемый" и "современный", подразумевая, что они, как
противоположные математические знаки, изменяют содержание на обратное.
Отвлеченная философия, конечно, предпочла бы этот второй вариант. Если
семантика вскрывает историческое изменение смыслового значения любых слов,
то тут, наоборот, вскрывается изменение смыслового значения слов в
зависимости от того, к какому концу истерии оно применено. Какое огромное
поле для диалектики!
Практически создание нового ассортимента терминов предпочтительнее, чем
нарушение на каждом шагу формальнологического закона тождества. Впрочем, и
этот новый арсенал научного языка только отсрочка, только сужение того
хронологического интервала, где "ископаемый", "доисторический"
инструментарий должен как-то уступить место противоположному "современному",
"историческому". Поэтому, чтобы выйти из затруднения, для ранней поры лучше,
например, физиологический термин "вторая сигнальная система", который для
более высоких исторических этажей вытесняется словами "язык", "устная и
письменная речь". Специальный инструментарий все же помог бы потеснить из
"доистории" слишком привычные и потому неясные слова; замена слов легче, чем
абстрагирование смысла от привычных слов.
Итак, в результате предварительного анализа мы уже имеем два
определения человеческой истории, одинаково нужных для формирования понятий
ее начала. Во первых, человеческая история как ускорение. Социальному бытию
как форме движения материи присуще такое нарастание прогрессивных
трансформаций во времени, что сравнительно с этим ускорение, присущее
филогении, биологической эволюции, может быть приравнено нулю. Вместе с тем
тут может быть приравнено нулю и действие закона естественного отбора.
Во-вторых, человеческая история как превращение противоположностей.
Отсюда следует мнимость разных предлагаемых констант. Поясним такое
понимание развития с помощью следующей схемы (схема 4).
Здесь показано, что прогресс Б есть одновременно регресс А.
То начало в человеческой истории, которое мы обозначили буквой А, т. е.
которое регрессирует, это отнюдь не наше животное наследие. Но это и не то
человеческое начало, которое неуклонно побеждает. Значит, в обычных
популярных изложениях зари человеческой истории опускается какой-то субстрат
огромной важности, без которого развития не понять. Принято же излагать дело
так: "формирующиеся люди" четвертичной эпохи это как бы смесь свойств
обезьяны и человека в тех или иных пропорциях, некие дроби между двумя
целыми числами. Ничего третьего. Становление человека это нарастание
человеческого в обезьяньем. От зачатков, зародышей до полного, доминирования
общественно-человеческого над животно-зоологическим. Эта схема самообман.
Искомое новое не выводится и не объясняется причинно, оно только сначала
сводится в уме до бесконечно малой величины, приписывается в таком виде
некоей обезьяне, а затем выводится из этого мысленно допущенного семени.
Переход от животного к человеку нельзя мыслить как борьбу двух начал.
Должно мыслить еще это А, отсутствующее как у животного, так и у человека:
отрицание зоологического, все более в свою очередь отрицаемое человеком.
Конечно, в мире животных найдутся частичные признаки этого посредствующего
явления, а в мире людей его трансформированные следы. Но главное, увидеть в
картине начала истории не только то, что тут обще с животным или человеком,
а то, что противоположно и тому и другому, что обособляет ее от жизни и
животного и человека. Человек же рождается в обособлении преимущественно от
этого посредствующего, а вовсе не от "обезьяньего". Такое обособление почти
не брезжит у истоков истории, но оно наполняет ее долгую первую часть, в
известном смысле тянется сквозь всю историю. Однако начинается история
именно с той бесконечно малой величины человеческого отрицания, которая
затаена в темном массиве этого исходного субстрата.
В заключение о месте проблемы начала истории в системе мировоззрения
как целого. Вот слова уже упоминавшегося Леруа-Гурана: "Я думаю, что занятия
предысторией подпираются ли они религиозной метафизикой или диалектическим
материализмом не имеют другого реального значения, как расположить будущего
человека в его настоящем и в его наиболее удаленном прошлом".
14 Иначе
говоря, провести прямую линию через две данные точки через наиболее
удаленное прошлое и через настоящее и протянуть ее вперед. Это очень верно
сказано. Но тем больше давления оказывает идеологическое предвосхищение
будущего на определение и толкование "наиболее отдаленного прошлого".
Леруа-Гуран далее констатирует: "Палеонтология, антропология, предыстория,
эволюционизм во всех его формах служили лишь для обоснования занятых
позиций, имевших совсем другие истоки. Поскольку проблема возникновения
человека существует и для религии, и для естественных наук и поскольку,
доказывая одно возникновение или другое, можно рассчитывать опрокинуть
противоположное, центральное место долгое время занимал "обезьяний вопрос".
Ныне не подлежит сомнению, что мотивы этих споров лежали вне научного
исследования"1.
Сам Леруа-Гуран считает, что никакого "обезьяньего вопроса" не
существует, ибо мысль о переходном звене между обезьяной и человеком должна
быть отброшена: всякий прямоходящий примат человек, а полусогнутого не может
быть. Далекий общий биологический предок обезьян и людей не представляет
актуального интереса, а черты анатомического сходства между теми и другими
могли ведь возникнуть конвергентно. Идеи эти не новы и много раз
опровергнуты.
Нет, "обезьяний вопрос" не мертв (чему посвящена следующая глава), а
представление, что научное исследование "наиболее отдаленного прошлого"
освободилось, наконец, от всякой идеологической подкладки, опровергается
хотя бы тем, что мыслью самого Леруа-Гурана руководят в высшей степени
несовершенные философско-психологические концепции, лежащие вне современной
философской и психологической науки.
Верно лишь, что занятия проблемой начала человека всегда были полем
скрещения шпаг религии (хотя бы преобразованной в тончайший идеализм) и
естествознания (в его имманентных материалистических тенденциях). Одним из
проявлений борьбы были старания удалить или приблизить время возникновения
человека. Здесь можно различить два цикла. Задача Ляйеля, Ларте, Мортилье и
других пионеров изучения "доистории" прежде всего состояла в доказательстве
неизмеримо большей древности человека, чем допускала библия с ее легендой о
потопе. Они стремились отнести начало развития человечества к возможно более
далекому геологическому периоду, тогда как их противники из церковного
лагеря старались укоротить прошлое человечества. Последним удалось в конце
концов одержать даже некоторую победу: Мортилье горячо отстаивал
существование доисторического человека еще в третичном периоде, но ими было
доказано, что находимые в третичных отложениях "эолиты", на которых он
основывался, не являются плодом искусственной обработки. Однако эта победа
была лишь запоздалым и бесполезным отголоском проигранной ими битвы, ибо
искусственные орудия и костные остатки человека четвертичного периода все
равно неопровержимо свидетельствовали против библии, подтверждая глубочайшую
древность человека.
И вот мы наблюдаем полную смену стратегии: именно эти противники
Мортилье теперь стараются отнести возникновение человека как можно дальше в
глубь времен. В этом состоит настойчивая тенденция трудов Брейля.
Реакционная антропология тоже пронизана этим стремлением. Джонс доказывает,
что человек произошел не от обезьяны, а от гипотетического "тарзоида",
жившего в третичный период. Вестенгефер доказывает, что предки человека не
связаны с обезьяной, а отделились от родословного древа млекопитающих 200
млн. лет назад.
В чем же смысл этого стратегического поворота? Если в глазах Мортилье
"доисторический человек" был обезьяночеловеком, существом, развитие которого
еще полностью определялось законами биологической эволюции, то Осборн, как и
многие другие, утверждает, что человек никогда не проходил стадии
обезьяночеловека. Брум пишет, что развитие человека шло под влиянием "высшей
целенаправленной силы". Иными словами, новый план состоит в том, чтобы
отказаться от безнадежной перед лицом научных данных защиты конкретных черт
библейского предания, но спасти главное учение о сотворении человека богом
"по образу и подобию своему", отнеся этот акт творения возможно дальше в
темное прошлое.
В современной зарубежной философско-теологической литературе
пропагандируется мысль, что явные противоречия библии с данными науки
объясняются просто стремлением составителей библии сделать божественное
откровение доступным тем людям, которые еще не знали современной науки,
приспособить его к их пониманию: они ведь, как дети, не поняли бы писания,
если бы оно говорило с ними языком науки. В частности, им сказали, что
человек был создан богом из горсти земли, просто в том смысле, что бог
вдохнул душу в "прах", в неодушевленную материю, ибо они не поняли бы, если
бы было сказано, что бог вдохнул душу в высокоразвитую антропоморфную
обезьяну, или "тарзоида", и что этот акт творения осуществился путем особой
"мутации". Не все ли равно, в самом деле, какой материал использовал бог при
творении человека? Исследование этого материала и его свойств,
использованных богом, религия полностью передоверяет науке. Важно лишь, что
в один прекрасный момент совершилось чудо обезьяноподобный предок человека
преобразился в человека, в теле которого зажглась божественная искра душа.
Задача антропологии состоит лишь в том, чтобы загнать момент перехода от
животного к человеку в какой-либо далекий, не заполненный
палеонтологическими данными интервал, где и совершилось таинство, и в том,
чтобы приписать всем действительно известным науке эволюционным формам
ископаемых гоминид это абсолютное отличие от животных: душу, сознание,
мысль.
Так, одно из наиболее распространенных пособий по палеоантропологии
"Первые люди", написанное профессорами Католического института Бергунью и
Глори и изданное под попечительством архиепископа Тулузского, сопровождается
визой ректора Католического института: "Nihil obstat" "препятствий не
имеется", никаких противоречий с религией нет. Здесь в общем все на уровне
современных естественнонаучных и археологических знаний. Но появление
Человека (с большой буквы), начиная с питекантропа (может быть, и с
австралопитека), трактуется как завершение "творения" возникновение "духа",
"разума", "человеческого психизма", в корне отличного от психики хотя бы и
использующих палки обезьян; появление человека было чудом: он изготовляет
орудия и оружие, зажигает огонь, внушает трепет животным.
Один из столпов реакционной "палеоэтнологии", Менгин, в книге "История
мира" пишет: долгое время думали, чем древнее археологические остатки, тем
ближе находился человек к исходному и дикому состоянию, но на самом деле это
не так, человек с самого начала появляется со всем своим духовным достоянием
с языком, мышлением, правом, собственностью, нравственностью, религией,
искусством. Маститый и авторитетный археолог аббат Брейль в своей обобщающей
работе в том же коллективном труде "История мира" доказывает читателю, что
уже в нижнем палеолите существовала "творческая духовная деятельность",
"богатая духовная жизнь", проявлявшаяся не только в материальной культуре,
но и в религиозных верованиях, искусстве и т. д. Хотя кроме остатков
каменных орудий и костей животных археология ничего не дает, Брейль из
одного лишь факта наличия большого количества человеческих черепов в пещерах
Чжоукоудянь и других выводит существование у людей той поры и "культа
черепов", а следовательно, культа семейных святынь, и культа предков,
ритуального каннибализма, и войн между разными группами. Идея всей этой
"Истории мира" такова: "природа человека" никогда не менялась, она остается
неизменной с того момента, как бог вложил душу в шкуру обезьяноподобного
предка человека; лишь материализм грозит возродить животное начало в
человеке, и поэтому десятый том, посвященный современной эпохе, вышел под
предостерегающим заглавием "Мир в кризисе".
Как видим, эти две тенденции в палеоантропологии отстаивать
неизменность человеческой натуры и удлинять, елико возможно, древность его
появления в мире выступают в связи друг с другом.
И я не склонен в конечном счете их разъединять, хотя, разумеется, есть
много ученых, которые усматривают в вопросе о древности человека лишь вопрос
факта: заполнения и углубления палеонтологической летописи цепи ископаемых
находок, за которыми ученый эмпирически следует.
Действительно, палеонтология гоминид в течение XX в. неутомимо удлиняет
время существования человека на земле и тем самым его историю. Упорные
усилия исследователей направлены именно в эту сторону. Нет, снова и снова
говорят нам, не здесь перерыв между последней обезьяной и первым человеком,
а еще глубже, еще древнее. К этому почти сводится сейчас движение науки о
происхождении человека, и это кажется отвечающим научной потребности ума
(хотя одновременно и потребности верить, что таинство скрыто в вечно
недостижимой глубине). Сенсационные открытия следовали одно за другим:
австралопитеки Дарта, мегантропы и гигантопитеки Кенигсвальда, Homines
habiles Лики. Древность человека возросла от одного миллиона до двух
миллионов лет, и похоже, что его останки все-таки обнаружат в третичном
периоде (в плиоцене), как предполагал Мортилье.
И вот 17 лет тому назад я отважился поднять голос за обратную
перспективу: за решительное укорочение человеческой истории на целых два
порядка 15.
Целью и смыслом данной книги является обосновать, что теперь именно это
отвечает материалистической тенденции в науке о человеке.
Примечания
1 Книги Ю. И. Семенова "Как возникло
человечество" (М., 1966) и А. Г. Спиркина "Происхождение сознания" (М.,
I960) иллюстрируют, что вопрос остается открытым.
Назад
2 См. А. М, Пажитной. О диалектике ускорения
прогрессивного развития (К постановке вопроса). "Труды Иркут. политехнич.
ин-та", вып. 29. Серия Обществ, наук. Философия, 1966.
Назад
3 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 23, стр. 346.
Назад
4 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 21, стр. 99.
Назад
5 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 9, стр. 135.
Назад
6 См. Б. Ф. Поршнев. Возрастание роли народных
масс и истории. "Вопросы философии", 1954, No 4; его же. Ускорение ритма
истории. "Проблемы мира и социализма", 1961, No 12; его же. Общественный
прогресс в свете современной исторической науки. "Какое будущее ожидает
человечество?" Прага, 1961 Назад
7 За основу взята схема Музея человека в Париже.
Назад
8 К. А. Тимирязев. Избр. соч. в 4-х томах, т. Ш
М., 1949, стр. 596. Назад
9 См. "VII Международный конгресс
антропологических и этнографических наук", т. III. M., 1968.
Назад
10 A. Leroi-Gourhan. Le geste et la parole, vol.
I II Paris 1964 1965. Назад
11 См. М. И. Урысон. Некоторые теоретические
проблемы современного учения об антропогенезе. "Вопросы антропологии", 1965,
вып. 19. Назад
12 М. Левин, Б. Поршнев, В. Струве. Против
антинаучных теорий возникновения и развития человеческого общества. -
"Коммунист", 1955, No 9. Назад
13 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т.21, стр. 98.
Назад
14 А. Leroi-Gourhan. Le geste et la parole, vol.
I, p. 10. 18. Назад
15 Взгляды Б. Ф. Поршнева на продолжительность
существования человеческого общества существенно расходятся с широко
распространенным мнением антропологов и археологов, исчисляющих длительность
человеческой истории 1 - 2 миллионами лет. Ред.
Назад
Таблица 1. Сводная таблица по материалам В.И.
Кочетковой (все цифры в мм, кроме двух последних строк; величины средние, в
скобках минимум и максимум; условные обозначения см. по схеме мозга)
| П о н г и д ы | Троглодитиды | Гоминиды | ||||||
| Шимпанзе | Австралопитек | Археоантропы | Палеоантропы | Ископаемые неоантропы | Современные люди | |||
| Тотальный продольный размер | 106 (104-109) | 125 | 153,7 (145-159) | 174,7 (163-182) | 186.3 (176-196) | 167,1 (150-183) | ||
| Лобная доля | Верхний продольный диаметр fm - R | 81,3 (78-86) | 92,0 | 110,0 (98-118) | 128,7 (123-139) | 135,3 (98-147) | 129,4 (116-143) | |
| Нижний продольный диаметр fm - Sy | 33,6 (31-35) | - | 55,5 (51-60) | 61,4 (58-65) | 55,0 (46-60) | 49,0 (43-57) | ||
| Дуга нижнего лобного края fm - Sy | 56.3 (52-63) | - | 70,9 (61-79) | 83,8 (75-91) | 74,0 (71-76) | 70,2 (58-87) | ||
| Дуга латериального бугра fx - Sy | 28,0 (22-34) | 41.5 (35-50) | 52.9 (46-58) | 44,4 (39-50) | 43,8 (41-47) | |||
| Максимальный широтный размер р - р | 69,3 (66-75) | - | 89,0 (81-93) | 108,1 (103-115) | 108,0 (102-113) | 104,4 (89-126) | ||
| Теменная доля | Верхняя | Продольный диаметр R-1 Высотный диаметр калотты h - h ' | 31.3 (26-36) 48,0 (44-51) | 35,0 54,7 | 48,0 (48-51) 66,0 (61-69) | 57,5 (52-64) 77,7 (72-82) | 67,9 (60-76) 76,6 (68-90) | 65,8 (51-77) 85,9 (72-97) |
| Нижняя | Продольный диаметр Rт -1т Поперечный диаметр smg - smg | 40,3 (33-57) 71 (61-80) | 49,0 | 67,7 (65-70) 103,3 (94-112) | 82,3 (74-91) 118.9 (104-132) | 95,1 (87-101) 116.5 (101-140) | 88,1 (79-101) 124,1 (108-152) | |
| Височная доля | Продольный диаметр t-tp Поперечный диаметр eu - еu Высотный диаметр Sy -- ti Высотный диаметр Sy'-to Высотный диаметр tm - Sym | 62,6 (61-65) 88,0 (86-89) 23,3 (21-25) 32,6 (31-34) 2 3,3 (21-23) | 66,0 | 73,5 (73-74) 123,3 (118-129) 34,0 (28-40) 33,5 (33-34) 32,0 (29-35) | 86,6 (78-94) 136,3 (116-146) 39,2 (34-46) 42.2 (36-46) 36,2 (32-41) | 92,5 (90-95) 136,3 (126-146) 47,0 (43-51) 51,0 (46-5S) 37,4 (33-42) | 90,4 (76-100) 132.2 (117-158) 42,7 (33-51) 46.2 (38-54) 42,0 (36-51) | |
| Затылочная доля | Продольный диаметр 1m - om Высотный диаметр 1-1' | 38,6 (35-41) 25,0 (22-27) | 38,0 37,0 | 42,3 (38-47) 44.0 (38-50) | 44,9 (39-50) 50,9 (44-59) | 42,9 (35-55) 50,6 (37-56) | 38,0 (29-52) 47,9 (39-54) | |
| Степень нависания затылка над мозжечком (в относительных величинах) | 3,5 (2,9-3,8) | 6.8 (6.3-7.3) | 10,9 (9.3-13,5) | 8,9 (5,6-13,5) | 5,4 (2,9-9,5) | |||
| То же (в баллах) | 0,7 (0.6-0,8) | - | 1.4 (1,3-1,5) | 2,1 (1,6-2.7) | 1,8 (1,2-2,7) | 1,1 (0,6-1.9) | ||
Интересно, что как раз в самой высотной, и тем самым весьма молодой,
точке свода нашего мозга предположительно локализуется самый исходный,
"инициальный" очажок речевой функции человека (см. схему коры мозга).
Правда, вопрос пока является дискуссионным и открытым. Это так называемая
"речевая зона Пенфильда", или "верхняя речевая кора", якобы зона начальной
речевой активизации
39. Эту зону Пенфильд и Роберте
якобы обнаружили при оперативных исследованиях эпилепсии в так называемом
дополнительном моторном поле на медиальной (внутренней, т. е. обращенной к
другому полушарию) поверхности в задних отделах верхней лобной извилины.
Некоторые авторы считают это прочно установленным фактом
40, другие при
применении иных нейрохирургических методов не обнаруживают нарушений речевых
функций при поражениях этой зоны (А. Р. Лурия) или замечают воздействие
всего лишь на оттенки интонации и модуляции. Впрочем, последнее не служило
бы решающим возражением: кто знает, может быть, так и рождалась первичная
дифференциация звуков-знаков. Не будем пока ни принимать, ни отбрасывать
гипотезу Пенфильда Робертса. Заметим лишь, что, если бы указанная зона в
самом деле все-таки оказалась начальным очажком второй сигнальной системы,
было бы поразительно, что он расположен в самой высотной части, т. е. на
самом молодом верхнем крае коры мозга Homo sapiens. В пользу второсигнальной
принадлежности этого образования (если принять описание его Пенфильдом и
Робертсом) говорит его односторонняя локализованность в доминантном
полушарии (в левом у правшей), тогда как близко расположенные центры
локализации находятся в обоих полушариях.
Интересно, что довольно высоко в структуре коры головного мозга Homo
sapiens, впереди от средней части прецентральной извилины, лежит и участок,
управляющий элементарными графическими действиями. Это свидетельствует, что
они возникают на весьма ранних стадиях генезиса второй сигнальной системы.
Люди начальной поры верхнего палеолита уже "рисовали", еще не вполне умея
"разговаривать", если применять эти термины в современном смысле. Туда, в
эту древность, уходят корни письменной речи. Зато когда иные археологи
фантазируют, будто они обнаружили "рисунки" мустьерцев (палеоантропов,
неандертальцев), мы уверенно можем считать это исключенным в той же мере,
как заявку на изобретение перпетуум-мобиле: в мозге палеоантропов еще не
было той высотной части, где находится центр, управляющий графическими
действиями; они не могли носить и неуправляемого двигательно-подражательного
характера (какие осуществляют шимпанзе), так как подражать в "рисовании" еще
было тогда некому.
Еще далее вперед от самой высотной части свода головного мозга Homo
sapiens (где сходятся лобная и теменная доли) лежит тот префронтальный
отдел, о роли которого, в особенности его верхней формации, мы уже говорили
в связи с постановкой проблемы происхождения второй сигнальной системы. Это
образование присуще только Homo sapiens.
Можно сказать, что это главное морфологическое звено второй сигнальной
системы. Отсюда по исключительно богатым нервным путям и контактам
происходит возбуждение, активация (с помощью сетевидной, или ретикулярной,
формации) отвечающих "задаче" или "намерению" двигательных центров мозга и
одновременное торможение всех других двигательных центров, не идущих к делу
41.
Эволюционная морфология мозга не может ничего прямо сказать о развитии
функциональной асимметрии полушарий (доминантность субдоминантность,
правшество левшество). Вообще говоря, асимметрия как один из аспектов
парности работы полушарий головного мозга обнаружена у животных:
симметричные центры двух полушарий могут в данный момент находиться во
взаимном антагонизме, т. е. в одном полушарии выполнять функцию возбуждения,
во втором торможения
42. Но у человека асимметрия
закреплена: лишь кора одного полушария, обычно левого (у правшей), управляет
всей второсигнальной функцией. Афазиологией доказана левосторонность
управления динамикой как речевой, так и рече-мыслительной деятельности в
лобных долях. Однако пока недостаточно подчеркивается, что вся эта
односторонность управления второй сигнальной системой, т. е. локализация
всех прямо причастных к ней зон и центров в "доминантном" полушарии,
означает сопряженное торможение центров, управляющих неречевыми движениями
преимущественно с противоположного, "субдоминантного" полушария, но отчасти
с того же
43. Если так, можно существенно
переакцентировать обычное восприятие понятий "правшество", "левшество": дело
не в том, что у "правши" правая рука (и другие органы) обладает некими
повышенными возможностями, а в том, что у него, напротив, приторможена,
снижена левосторонняя моторика (в первую очередь руки), у "левши" наоборот.
Есть немало оснований ограничить недавнее слишком абсолютное представление о
двигательном "правшестве" и "левшестве": в большинстве случаев то и другое
как-то смешано в индивиде. Но по некоторым данным онтогенеза можно
предполагать, что в филогенезе асимметрия прошла три фазы: правшество
левшество снова правшество; поэтому их следы у нас могут наслаиваться друг
на друга. Что же мы обнаружили, выясняя древнейшие уровни, "исходные рубежи"
второй сигнальной системы с помощью эволюционной морфологии мозга,
афазиологии, генетической психологии? Мы обнаружили, что древнейшие зоны
речевой деятельности возникают в моторной (двигательной), а не сенсорной
(чувствующей) области коры. Это и отвечает выдвинутому выше тезису, что
вторая сигнальная система родилась как система принуждения между индивидами:
чего не делать; что делать. Мы получим дальнейшее подкрепление этого тезиса,
перейдя от тотальных параметров, характеризующих особенности головного мозга
Homo sapiens, к эволюционному сравнению состояния отдельных долей, извилин и
борозд, поскольку они отразились на эндокранах ископаемых предковых форм, и
к частным видам афазий.
Подчас антропологи принимают намеченное на эндокране питекантропа
образование на месте так называемой "зоны Брока" в нижней лобной извилине за
свидетельство присутствия у него речи, исходя из того, что у современного
человека повреждения этой зоны вызывают нарушение двигательной
(произносительной) речевой функции моторную афазию. Со своей стороны
повреждения "зоны Вернике" в первой височной извилине вызывают сенсорную
афазию нарушение восприятия чужой слышимой речи. Но речь не просто наличие
двух устройств передающего сигналы и принимающего их, тем менее одного из
двух; недостаточно и двусторонней связи между ними, т. е. единства
слухо-двигательного анализатора. Допустим, питекантропы могли издавать и
принимать разные крики; это не членораздельность, не речевые знаки в смысле
современной науки. В. В. Бунак на основе анатомии периферических органов
речи гортани, челюстного скелета установил, что у форм, предшествовавших
Homo sapiens, не могло быть членораздельной синтагмической речи
44 (дедукция
какой-то якобы предшествовавшей, "нечленораздельной речи" не удалась она
противоречит всей аксиоматике науки о речи); в 1971 г. появилось сообщение,
что Ф. Либерман (ун-т Коннектикут) изготовил искусственный макет гортани
неандертальца (шапелльца) и получил экспериментальное физическое
подтверждение того, что она не могла бы производить членораздельных звуков
45.
Однако суть дела вовсе не в этой физико-акустической стороне проблемы.
Она попала в центр внимания только тех авторов, которые не в курсе
современной лингвистики, как и афазиологии. Поражение "зоны Вернике" в
височной доле вызывает не потерю слуха или возможности различать звуки,
нарушает не акустическую основу восприятия речи, словом, порождает не
"фонетическую глухоту", но "фонологическую глухоту" невозможность правильно
узнавать фонемы как смыслоразличающие элементы речи. Наука фонология,
отделившаяся от фонетики (за которой осталась физиология звукообразования и
звуковосприятия), изучает наличные во всяком языке звуковые "букеты",
которые психика человека расценивает как один и тот же элемент, сколь бы ни
отличались друг от друга эти звуки в плане акустическом, и которые имеют и
сохраняют свою определенность только по противопоставлению другому такого же
рода "букету" в той же артикуляционно-фонетической группе
46. Именно в
этом проявляется тут "чрезвычайная прибавка" человека в возможности
отождествлять звуки, высоко различные акустически (ср., например, весьма
искаженное "повторение" маленьким ребенком слов взрослого), как и, напротив,
в возможности делать эти звуки принципиально нетождественными даже при их
немалой акустической близости посредством оппозиции, по природе столь же
абсолютной, как и нейрофизиологические явления возбуждения и торможения.
Что касается не восприятия речи, а говорения, то оказалось, что и
двигательная (моторная) сторона речевой деятельности раздвоена точно так же.
Поражения управляющих ею зон в коре мозга, в том числе нижней лобной
извилины, нижнего отдела прецентральной извилины, нижнего отдела теменной
доли, приводят либо к эфферентной моторной афазии нарушению функции
противоположной фонематической, а именно функции не разделения фонем, а их
связности, плавности, слияния хотя бы и различных звуковых единиц в одну
единицу, например в слог; либо к афферентной моторной афазии смешению,
неразличению фонем, в частности, близких по артикуляции. В последнем случае
перед нами патология не самой артикуляции звуков органами речи, а
психо-физиологического механизма контроля этих движений по фонологическим
меркам, иначе говоря, психо-физиологического механизма обратной коррекции
речевых движений
47.
Выходит, что "сенсорная афазия" и "моторная афазия" представляют собою
два свидетельства одного и того же факта появления в мозге Homo sapiens на
определенном этапе его формирования принципиально нового уровня
реагирования. Важно, что оба они и в анатомо-физиологическом смысле тесно
соединены. Нижние отделы лобной и теменной долей (очаги моторных афазий)
близко примыкают к переднему отделу височной доли (очагу сенсорной афазии).
Только будучи по существу единым аппаратом, они могут осуществлять
эхолалическую (речеподражательную) операцию, лежащую глубоко в основе всей
нашей речевой, а тем самым и речемыслительной деятельности: непроизвольное
повторение слышимого, причем не на акустико-фонетическом (не как у попугаев
или скворцов), а именно на фонологическом уровне. В норме эта операция у нас
редуцирована, так что зарегистрировать ее могут только тончайшие
электрофизиологические приборы
48, но при поражениях или
функциональных расстройствах в коре, т. е. когда подавляющие ее позднейшие
нервные образования вышли из строя, она выступает с полной наглядностью и
назойливостью. Врач говорит больному "встаньте", тот повторяет "встаньте",
но не встает. Эхолалическая реакция на речь не несет никакой смысловой
нагрузки. Показано, что это явление характерно для ранней стадии освоения
речи ребенком младшего возраста, а также для различных нервных расстройств
(неврозов), в том числе истерии
49. Тот факт, что этот
фундаментальный механизм речевой деятельности протекает у нас необычайно
быстро, следовательно, по простейшим нейронным путям, свидетельствует о его
особой древности, в некотором смысле даже первичности в эволюционном
становлении второй сигнальной системы у неоантропов.
Этому соответствует указанная анатомическая связь органов, или зон
фонологического анализа и контроля, в коре, в частности близость и
взаимосвязь нижнелобной и височной долей. Если у австралопитеков лобная и
височная доли плотно примыкали друг к другу, то у синантропов и
палеоантропов они были резко разделены довольно широкой, глубокой и узкой
сильвиевой ямкой, а у неоантропов края ее снова соединились, однако
переместившись вперед и при новых очертаниях всей височной доли
50. Современные
знания о работе, выполняемой у нас U-образным изгибом коры в глубине
височной ямки, недостаточны для интерпретации этого крутого морфологического
преобразования. Однако можно с известной долей уверенности предполагать, что
указанный изгиб осуществляет прямую и кратчайшую нейронную связь между
"зоной Брока" и "зоной Вернике" и тем самым обеспечивает эхолалическую
(речеподражательную) подоснову второй сигнальной системы.
Прежде чем в нашем обзоре коры двинуться дальше по направлению от лба к
затылку, поищем ответ на вопрос: какая из только что рассмотренных двух
взаимодействующих речевых зон (лежащих примерно по названному направлению)
эволюционно старше? Афазиология располагает наблюдением, подсказывающим
ответ. У больных с моторной афазией более или менее нарушена глагольная
сторона экспрессивной речи, тогда как при сенсорной афазии страдают имена
существительные, отчасти прилагательные
51. Мы уже знаем локализацию этих
афазий. По-видимому, тем самым глагольная фаза второй сигнальной системы
("нижнелобная" и "нижнетеменная") оказывается старше, чем
предметно-отнесенная ("височная"). И в самом деле, многие лингвисты
предполагали, что глаголы древнее и первичнее, чем существительные. Эту
глагольную фазу можно представить себе как всего лишь неодолимо запрещающую
действие или неодолимо побуждающую к действию. В таком случае древнейшей
функцией глагола должна считаться повелительная. Можно ли проверить эту
гипотезу? Да, несколько неожиданным образом: демонстрацией, что
повелительная функция может быть осуществлена не только повелительным
наклонением (например, начинайте!), но и инфинитивом (начинать!), и разными
временами прошедшим (начали!), настоящим (начинаем!) и будущим (начнем!),
даже отглагольным существительным (начало!). Словно бы все глагольные формы
позже разветвились из этого общего функционального корня. И даже в
конкретных ситуациях множество существительных употребляется в смысле
требования какого-либо действия или его запрещения: "огонь!" (стрелять!),
"свет!" (зажечь), "занавес!" (опустить), "руки!" (убрать, отстранить).
Последний пример невольно заставляет вспомнить, что Н. Я. Марр обнаружил
слово "рука" в глубочайших истоках больших семантических пучков чуть ли не
всех языков мира: "рука" означала, конечно, не предмет, а действие. Вот
совсем другая подкрепляющая гипотезу демонстрация. Знаменитый путешественник
В. К. Арсеньев записывает коверканную русскую речь проводника гольда Дерсу
Узала, где почти все глаголы, а то и существительные (еда "кушай")
употреблены в повелительном наклонении: рассматривая следы "Давно одни люди
ходи. Люди ходи кончай, дождь ходи"; оставляя на стоянке запас "Какой другой
люди ходи, балаган найди, сухие дрова найди, спички найди, кушай найди
пропади нету"
52. Несомненно, это воспроизводит
некоторые архаизмы самого гольдского языка. Мы встречаем этот же курьез и в
ломаной русской речи лиц некоторых других национальностей (например, "не
понимай"). Итак, допуская, что древнейшими словами были глаголы, мы вместе с
тем подразумеваем, что глаголы-то были лишь интердиктивными и императивными,
побудительными, повелительными.
Теперь завершим наше путешествие по центрам и зонам второй сигнальной
системы коры головного мозга. На ближних к рассмотренным участках коры
расположены и центры, которые при поражении верхних слоев клеток управляют
парафазиями, т. е. непроизвольными деформациями воспроизведения звуков и
слов их перестановками, подменами по противоположности звуков или по
ассоциации слов. Это явление очень важно, оно может считаться самоотрицанием
(или просто отрицанием) эхолалии антиэхолалией.
Дальше к задним частям мозга, на стыках височной области с теменной и
затылочной, как и на стыке двух последних, находятся весьма миниатюрные (с
орешек), но и весьма важные очажки второсигнального управления осведомлением
о внешней среде и действиями в ней (гнозисом и праксисом). Некоторые авторы
соответственно усматривают именно в этих тонких корковых образованиях
собственно "речевые органы" центральной нервной системы. Наконец, на стыках
этих трех областей задней надобласти коры исследователи цитоархитектоники
обнаружили у человека в отличие от животных особенно сложные многоклеточные
ядра. Допустимо предположить, что все это сформировалось как
морфофункциональные механизмы эффективного исполнения суггестии, в частности
императивной (предписывающей выполнить те или иные действия в среде).
Итак, мы обогнули все доминантное полушарие человека. Мы начали с
предположительной, или, если угодно, сомнительной, "верхней речевой коры",
которой приписывается инициальная роль в речевом акте, твердо смогли
опереться на современные обильные научные данные о функциях верхних передних
отделов лобной доли, благодаря чему интердикция заняла надлежащее ей место
исходной ступени в генетическом рассмотрении второй сигнальной системы,
прошли через классические сенсорные и моторные формации и закончили в задней
надобласти коры. В литературе, касающейся антропогенеза, встречается лишь
обратная схема. Так, выдающийся невропатолог-эволюционист Е. К. Сепп
усматривал исходный пункт развития специфически человеческих функций и
структур мозга в координации анализаторов задней надобласти коры, якобы
независимо от второй сигнальной системы, от общения людей обеспечивавшей
тонкие трудовые действия каждой единичной человеческой особи
53. Очень жаль,
что В. И. Кочеткова поддалась влиянию этого построения, ориентированного на
эволюцию отдельно каждого индивида, когда ее собственные научные достижения
давали основание для его опровержения. Увы, почти всякий современный автор,
рассуждая о роли "труда" в становлении человека, подразумевает именно
единичную особь, манипулирующую с материальными предметами
54, т. е.
начинает с задней части мозга.
Мы произвели все это путешествие по речевым зонам мозга одновременно и
как путешествие по истории становления второй сигнальной системы неоантропа
в период его дивергенции с палеоантропом. Каждый наш шаг по небольшой
поверхности есть шаг и в длительном времени. Это ступени развития феномена
суггестии. Оно в целом укладывается между двумя рубежами: возникает
суггестия на некотором предельно высоком уровне интердикции; завершается ее
развитие на уровне возникновения контрсуггестии. Но какие сложные
трансформации на этом пути! С другой стороны, как сложны на этом пути и
взаимодействия между преобразованиями нервных функций и преобразованиями
мозговых формации, тканей и клеток, так же как периферийных органов речи! В
соответствии с твердо установленным биологами законом и здесь функция и
морфология менялись вместе, во взаимодействии. К примеру, возникновение
фонологической дифференциации и группировки звуков, вероятно, дало огромный
толчок обогащению, прогрессу нервных центров, ведающих и простой
акустико-фонетической артикуляцией, так же как скелетно-мышечных органов
произношения звуков. Но и обратно, некоторые вариации этих тканей или
органов благоприятствовали зарождению фонологической функции. Мозг
перестраивался вместе, в единстве с генезисом второй сигнальной системы. В
том числе, как мы знаем, он расплатился утратой немалой части затылочной (в
основном зрительной) доли; можно предположить, что мы тем самым лишились
принадлежавшей неандертальцам способности хорошо и видеть, и передвигаться в
полутьме, замечать малейшие помехи и опоры для локомоции и т. д.
На пути развития существенно менялась сама природа суггестии. Приметим,
что пока мы оперировали суммарными, или тотальными, макропараметрами
человеческого мозга, механизмы влияния ( инфлюации) еще можно было
трактовать в рамках понятия интердикции. Напротив, когда в конце обзора мы
подошли к детальным микроструктурам на стыках долей, в том числе долей
задней надобласти височной, теменной и затылочной, дело пошло о таких
механизмах речевого воздействия, которые требуют понятия императива
(предписания, прескрипции). Таким образом и в этом отношении обнаруживается
существенное и глубокое различие, даже противоположность двух крайностей,
между которыми совершалось эволюционное поступательное движение, или, что то
же, становление феномена суггестии.
Не будем скрывать от себя, что самое трудное объяснить первый шаг и,
напротив, чем ближе к завершению данного процесса, тем более очевидный или
вероятный может быть предложен анализ. В самом деле, ведь вот же феномен
интердикции, даже в ее развитой, или генерализованной, форме, мы оставили в
царстве первой сигнальной системы допустили, что для него не требуется того
высокого лба, который отличает Homo sapiens. А в то же время допускаем, что
именно с функции интердикции начинается восходящий ряд феномена суггестии, и
локализуем эту функцию как раз в специфических для второсигнального уровня и
для мозга Homo sapiens верхних лобных формациях. Логика требует считать, что
сама интердикция претерпела при этом качественное изменение: только в таком
случае соблюдается принцип биологической непрерывности, хотя бы посредством
инверсии. Иными словами, мы лишь свели до минимума тот участок перехода от
первой сигнальной системы ко второй (тем самым от животного к человеку),
который, вероятно, поколения специалистов будут исследовать.
Ниже предлагается все же рабочая модель этого метаморфоза интердикции,
превращения ее из одного качества в другое, противоположное. Интердикция I:
генерализованный тормоз, т. е. некий единственный сигнал (не обязательно
думать, что он звуковой: вероятнее, что это движение руки), тормозящий у
другой особи, вернее, у других особей, любое иное поведение, кроме имитации
этого сигнала. Интердикция II: некий сигнал, специально тормозящий этот
генерализованный тормоз ("интердикцию I"), вызывая имитацию на себя, т. е.
провоцируя ту деятельность, которая служит тормозной доминантой для действия
"интердикция I". Однако это не может мыслиться просто как движение по кругу,
как повторение начальной схемы. Это спираль, выход на новый уровень. Так,
правдоподобно, что этот новый сигнал сам был полиморфным: звуковым, но не
каким-либо отдифференцированным звуком, а любыми издаваемыми звуками, т. е.
адресованным звуком вообще. В таком случае его адресованность состояла в
том, что он был действенным, только если кто-то осуществлял "интердикцию I".
Иначе говоря, мы допускаем гипотезу, что "интердикция II" представляла
собою звукоиспускание более или менее генерализованное по физиологической
природе и диффузное с точки зрения лингвистической. Конечно, выражение
"любой звук" на деле, вероятно, требовало бы ограничения, так как возможно,
что те или иные звуки, очень специализированные по механизму испускания
(скажем, свист), могли оставаться вполне сепаратными в отношении данного
комплекса. С другой стороны, мы можем предположить, что троглодитиды
относятся к числу тех нечеловеческих приматов, которые располагали бедным
набором звуков; как известно, среди обезьян есть и очень богатые различными
звуками (в том числе особенно среди низших), и очень бедные. Мы навряд ли
ошибемся, сказав, что ближайшие предки людей принадлежали к числу последних,
и даже в крайней степени.
Это диффузное звукоиспускание, вызывая неодолимым (роковым) образом
имитацию, парировало "интердикцию I". Оно не имело никакого иного
биологического назначения. Оно лишь освобождало какое-либо действие от
примитивного "нельзя" снимало запрещение. Можно сказать: оно запрещало
запрещать что и было самым первым проблеском гоминизации животного.
Следующим шагом не могло быть ничто иное, кроме отрицания и этого
отрицания. Диффузный комплекс звуков теперь делится на два, составляющих
оппозицию друг другу по характеру артикуляции, или звукоиспускания. Каждый
из двух остается внутри в высокой мере диффузным. Однако дифференциация
между ними настолько определенна, что один способен служить тормозной
доминантой и сигналом интердикции, т. е. неким физиологическим "наоборот" в
отношении другого. Мы не можем пока знать, обеспечена ли эта бинарная
оппозиция физиологической противоположностью звуков при вдыхании
(инспирации) и выдыхании (экспирации) или достигнутой несовместимостью
некоторых приемов артикуляции согласных. Так или иначе, в этом раздвоении
"противная сторона" обрела средство парализовать, затормаживать то самое
("интердикцию II"), чем на предыдущем этапе парализовали ее собственное
тормозящее устройство "интердикцию I". Если угодно, пусть назовут это
средство "интердикция III", однако такой новый термин был бы излишен, так
как мы лишь раскрыли теперь генетическое содержание понятия "суггестия".
Впрочем, в поисках поясняющих слов можно было бы обозначить, хотя и
неточно, три описанных ступени тремя терминами из современного языка,
следовательно, несущими сейчас существенно иной смысл: I "нельзя", II
"можно", III "должно". Последнее и есть прескрипция. В этом случае партнеру
("противнику") предписывается, или навязывается, не нечто внутренне
неопределенное, каково "звукоиспускание вообще", но нечто имеющее
определенность внутри данного качества. Можно расположить эти три явления
филогенетически, как относящиеся к истории дивергенции неоантропов с
палеоантропами. I. "Интердикция I" есть высший предел нервных взаимодействий
между особями еще в мире палеоантропов. II. "Интердикция интердикции"
("интердикция II"), т. е. самооборона, есть характерное нервное
взаимодействие в механизме самой дивергенции: взаимодействие между Homo
sapiens и Troglodytes. III. "Интердикция интердикции интердикции" есть
перенесение отношений, характерных для дивергенции, в мир самих неоантропов
в плоскость взаимодействий между особями и группами Homo sapiens. В этом
последнем случае потенциал дальнейших осложнений безграничен.
По-видимому, надлежит думать, что два оппозиционных звуковых комплекса
вполне реципрокны: каждый может служить тормозной доминантой в отношении
другого. Но нет причин думать, что в той или обратной роли один комплекс
нейрофизиологически был закреплен лишь за одними особями, второй за другими.
С чисто биологической точки зрения все неоантропы могли бы пользоваться
попеременно, т. е. в равной мере, обоими противоположными звуковыми
комплексами для обеих противоположных функций. Однако, возможно, это не было
так: мы находимся где-то у истоков бинарной, или дуальной, группировки
людей, т. е. за частью их закрепляется в активной функции один комплекс, за
частью второй. Это можно уподобить математическим положительному и
отрицательному знакам или противоположным электрическим зарядам. Сейчас нам
важно лишь то, что у этого закрепления нет ни малейшей биологической, в
частности нейрофизиологической, детерминированности: детерминирован лишь сам
факт оппозиции, восходящий к полярности возбуждения и торможения. Но в
предлагаемой схеме мы уже имеем дело с начатком "языковых", или
"культурных", оппозиции, каковые могут быть в дальнейшем сколь угодно
обширными и множественными без всякого дальнейшего развития этой
нейрофизиологической основы. Следует только помнить, что они никогда не
могут существовать без нее.
Кратко описанная исходная бинарность, или дуальность, является лишь
мысленной реконструкцией с помощью нейрофизиологии (с помощью теории
тормозной доминанты), но она не поддается проверке прямым наблюдением ни над
детьми, ни над археологическими древностями, ни над этнологическими или
лингвистическими "следами". Н. Я. Марр, создав небывалый инструментарий
палеолингвистики, хотя и пробурил историческую толщу, все же смог
полуинтуитивно нащупать лишь последующий пласт: членение не на два, а на
четыре звуковых комплекса, внутренне диффузных, что, может быть, отвечает
бинарности, пересеченной новой бинарностью.
Однако именно поэтому на данном уровне мое изложение может быть
прервано. Я призываю читателя обратиться заново к могучим, хоть и
недостаточно строгим, прозрениям Марра. Теперь, когда его выводы о четырех
древнейших лингвистических элементах, как и другие палеолингвистические
находки, оказались в известном соответствии с результатами, достигнутыми
совершенно иным, биологическим, методом, они снова обрели право на внимание.
Эта физиологическая опора и проверка едва не пришла еще при его жизни:
исследовательская мысль И. П. Павлова и всей "могучей кучки" физиологов
сверлила с другого конца тот же тоннель, что лингвистическая, скажем шире,
палеопсихологическая мысль Марра. Но оба великих направления советской науки
не завершили тогда этого встречного продвижения. И вот только теперь
пробивается этот тоннель и воздух устремляется вдоль него.
Вернемся же к своему методу генетической трактовке морфологии речевых
зон коры головного мозга и функциональных корковых нарушений речи. При этом
мы остаемся на эволюционном этаже формирования мозга Homo sapiens и
суггестивной стадии второй сигнальной системы.
Если интердикция (в начальном смысле, т. е. "интердикция I") еще чисто
органический факт, хотя является аппаратом связи организмов, то суггестия на
всем пути своего становления есть противодействие этой связи и новое
преодоление этого противодействия и так далее. В этом качестве она
совершенно специфична по отношению к собственной органической основе. Ключ
ко всей истории второй сигнальной системы, движущая сила ее прогрессирующих
трансформаций перемежающиеся реципрокные усилия воздействовать на поведение
другого и противодействовать этому воздействию. Эта пружина, развертываясь,
заставляла двигаться с этапа на этап развитие второй сигнальной системы, ибо
ни на одной из противоположных друг другу побед невозможно было
остановиться.
По первому разу интердикция могла быть отброшена, как мы помним, просто
избеганием прямого контакта отселением, удалением. К числу первичных
нейрофизиологических механизмов отбрасывания интердикции, судя по всему,
следует отнести механизм персеверации (настаивания, многократного
повторения). Он имеет довольно древние филогенетические корни в аппарате
центральной нервной системы, наблюдается при некоторых нейродинамических
состояниях у всех высших животных
55. Нельзя локализовать
управление персеверацией у человека в каких-либо зонах коры головного мозга:
как патологический симптом персеверация (непроизвольное "подражание себе")
наблюдается при поражениях верхних слоев коры разных отделов, в частности, в
лобной доле. Но кажется вероятным, что на подступах к возникновению второй
сигнальной системы роль персеверации могла быть существенней. Инертное,
самовоспроизводящееся "настаивание на своем" могло выгодно послужить как
одной, так и противной стороне в отбрасывании или в утверждении и
закреплении интердикции, следовательно, в генезе суггестии. Запомним, что
последняя должна быть понята не просто как повеление, но как повеление,
преодоление, преодолевающее отказ, впрочем, в противном случае оно даже и не
повеление. Если же последующие исследования и не отведут специального места
персеверации в филогенезе второй сигнальной системы, остается уверенность,
что на позднейших этапах это довольно элементарное нервное устройство
просыпалось снова и снова, становясь опорой всюду, где требовалось
повторять, повторять, упорно повторять, в истории сознания, обобщения,
ритуала, ритма.
Но отчетливое "отбрасывание" мы констатируем на уровне эхолалии.
Правда, и этот феномен восходит к филогенетически древней основе
непроизвольной имитации. Как патологический симптом при корковых поражениях
у человека она называется эхопраксией, или эхокинезией. Однако применительно
к речевой функции эта непроизвольная подражательная двигательная реакция,
именуемая эхолалией, напоминает игру в теннис. Это повторение, но не своих
слов, а чужих и в генезе, как говорилось выше и как доказывают обильные
факты патологии и онтогенеза, повторение команд, прескрипций, требований. На
требование "отдай" субъект отвечает словом "отдай" и тем освобождает себя от
необходимости отдать. Иными словами, эхолалическая патология напоминает нам
о той эпохе, когда в суггестии момент интердикции через имитацию еще
доминировал над моментом конкретного дифференцированного предписания, что
именно надлежит сделать. Эхолалическая реакция принимает данную определенную
команду за команду вообще, безразличную к содержанию. Однако тут акцент уже
не на застывании в моторике всего остального, а на факте общения:
эхолалический "ответ" есть все-таки обмен словами, хотя и без обмена
смыслами. Вся дальнейшая спираль развития речевого общения и будет
перемежающимися уровнями обмена то обмена тождествами, то обмена
нетождествами.
Если эхолалия обмен тождествами, то естественной защитой от нее
являлась возникшая способность такой высокой фонологической дифференцировки
звуков, которая при малейшем отклонении, "нарушении правил" приводит к
фонологическому "непониманию" к неповторимости. В ответ на слово либо не
последует ничего либо последует нечто не тождественное, тем самым
"непонятное", нечто новое для первого партнера. Вот тут-то уже и
завязываются наисложнейшие узлы второй сигнальной системы. Исследователь
будет иметь дело с категориями "понимание" и "непонимание" последняя из них
до уровня деформированной эхолалии навряд ли может быть применена, но дальше
приобретает едва ли не доминирующее значение как психолингвистический
феномен 56.
По словам психолингвиста Дж. А. Миллера, "нет психологического процесса
более важного и в то же время более трудного для понимания, чем понимание, и
нигде научная психология не разочаровывала в большей степени тех, кто
обращался к ней за помощью"
57. В самом деле, даже с первого
взгляда можно выделить противоречащие друг другу смыслы этого слова: а)
собака "поняла" команду, если в точности ее выполнила; здесь нет
предварительного психического понимания выполнение команды и есть понимание,
т. е. стимул и реакция составляют единство; б) человек "понял" слова другого
в смысле "распознал", "расслышал", "разобрал"; мы уже знаем, что в основе
этого акта лежит повторение (громкое, внутреннее или редуцированное), т. е.
идентификация слышимой и произносимой цепочек речевых звуков, повторение
бессмысленное по своей сущности; этот акт "понимания" в чистом виде
альтернативен по отношению к предыдущему: врач дает больному команду, а тот
эхолалически повторяет ее вместо выполнения; в) идентификация не звуков
речи, а содержания (смысла), т. е. новое повторение, но уже "другими
словами": выявление инварианта, тождественности по существу двух
лингвистически явно разных высказываний. Наконец, лишь бегло упомянем не
касающийся нас здесь четвертый вариант: г) "понять" другого подчас значит
идентифицировать скрытые мотивы его команды или высказывания и в зависимости
от этого реагировать на его речь. Все это не только разные смыслы
"понимания", но и альтернативные друг другу. Сейчас нам важна
альтернативность "б" и "в".
Всякое средство отказа понимать (или быть понятым) можно называть
средствами непонимания (или непонятности) , а соответствующий уровень
эволюции уровнем непонимания (или непонятности). Хотя этот термин выглядит
всего лишь негативным, так как конструируется с помощью приставки "не", он
выражает позитивный феномен: не отсутствие понимания, а присутствие некоего
обратного пониманию отношения и взаимодействия между людьми. Это есть
общение посредством дезидентификации: посредством специального разрушения
тождественности или сходства знаков. Точнее говоря, если идентификация,
отождествление (сигнала с действием, фонемы с фонемой, названия с объектом,
смысла со смыслом) служит каналом воздействия, то деструкция таких
отождествлений или их запрещение служит преградой, барьером воздействию, что
соответствует отношению недоступности, независимости. Чтобы возобновить
воздействие, надо найти новый уровень и новый аппарат. Можно перечислить
примерно такие этажи: 1) фонологический, 2) номинативный, 3) семантический,
4) синтаксическо-логический, 5) контекстуально-смысловой, 6)
формально-символический
58. Однако все это продолжение
тут нас не касается.
Фонологический этаж, он же эхолалические преодолевался становящимися
людьми разными средствами. Так, сугубо физиологическим является факт наличия
внизу коры головного мозга некоторых зон, искусственное возбуждение которых,
не нарушая никаких прочих компонентов речевой функции, делает невозможным
как раз повторение чужих слов (Н. А. Крышова). Видимо, природа пробовала
создать такую самооборону, но ведь это было просто шагом вспять. Победили же
эволюционные новации. О последних многое рассказывают нам те явления афазии,
которые называются литеральными (буквенными) парафазиями: замена фонем
противоположными, всяческие деструкции и декомпозиции звукового комплекса
(слога, слова), в том числе инверсии и метатезы. Так, кстати, образовалась
не только первичная бинарная оппозиция звуков, но и вся последующая
множественность разных слов. Каждый раз это было антиэхолалией. Каждый раз
новое слово было не только отличным и отличимым от другого, но как бы его
опровержением, поэтому они уже не могли слиться обратно. Суть же дела
состояла в том, что всякий ответ на слово таким преобразованным словом типа
литеральной парафазии был одновременно и речеподражательным актом и,
наоборот, актом не вполне речеподражательным, и эхолалией и неэхолалией
отказом от эхолалической реакции и тем самым нейрофизиологическим прообразом
ответа на вопрос или возражения на высказывание. Впрочем, только прообразом:
не забудем, что речь идет о стадии, когда звукоиспускание было еще не
связано со смыслами, а всего лишь тормозило нечто или высвобождало из-под
торможения.
Из сказанного с необходимостью надлежит сделать вывод, что сама реакция
эхолалического типа прошла две разные фазы: некогда она была самообороной от
чьих-либо интердиктивных сигналов, но в дальнейшем сама превратилась в канал
воздействия; видимо, даже чисто фонологическое "понимание" теперь стало
вредным, или опасным, поэтому-то и пришлось изыскивать механизм, когда такое
"понимание" хотя и есть (как голосовая подражательная реакция), но все же
его одновременно и нет (ибо это деформированное подражание, наподобие
передразнивания). В деталях переход от первой фазы ко второй неясен, но мы
не рискуем ошибиться, сказав, что эхолалическая реакция стала сопровождаться
какими-то ассоциируемыми с нею раздражениями и побуждениями в нервной
системе. Следовательно, она тем самым эволюционировала навстречу собственно
суггестии. Мы подойдем к этому факту с иной стороны в следующем разделе.
Пока же отмечаем важный виток спирали "понимание непонимание": появление в
акте эхолалии элементов действия "наоборот", т. е. подмена фонем
противоположными по местоположению или по артикуляции создает очередной
уровень "непонимания", или "нетождественного обмена".
Наконец, вот еще один механизм того же, восходящий, вероятно, к той же
ранней поре к финалу чисто суггестивной стадии эволюции второй сигнальной
системы. Это ответ молчанием.
Молчание может быть двоякого рода. Одно отвечает доречевому уровню. Это
животное молчание. Другое перерыв, тормоз в речевом общении. Такое молчание
второго рода было гигантским приобретением человечества. Оно тоже
принадлежит к механизмам отказа от непосредственного выполнения суггестии,
но и от парирования ее эхолалией или квазиэхолалией. Молчание
генерализованное торможение речевой функции: тут уж нет подобия даже
"неэквивалентного обмена", ибо в обмен не дается вообще ничего. Но это
"ничего" весьма весомо. Во-первых, оно есть пауза разграничитель звуковых
комплексов и тем самым фактор превращения неопределенно длительных звучаний
в слова. Во-вторых, молчание в ответ на словесный раздражитель есть
промежуточное звено к ответу действием, движением, но теперь предварительно
пропущенным сквозь нейродинамическое сито дифференцирования словесных
раздражителей. В-третьих, ответ молчанием есть первый шаг становления
"внутреннего мира". Пока длится молчание, оно составляет оболочку для
интериоризованных, внешне не проявляющихся реакций, будь то по речевому или
неречевому типу. Следовательно, молчание это ворота к мышлению.
Но пока мы еще не вышли из мира суггестии. Мы только обозрели те
барьеры, которые суггестия на этапе своей зрелости должна преодолевать,
чтобы оставаться фактором принуждения в человеческом общении. Эти барьеры ее
закалка. Суггестия вполне находит себя, когда она властна не над
беззащитным, а над защищенным перечисленными средствами, т. е. преодолевает
их.
Оставаясь еще в мире суггестии, мы тем самым исследуем только и
исключительно систему материальных нейрофизиологических воздействий людей на
поведение людей. Это поначалу просто своеобразное проявление тормозной
доминанты, ее инверсия, вернее, целая серия инверсий в общении
первобытнейших людей эпохи их отпочкования от троглодитов. На уровне
суггестии вторая сигнальная система не имела никакого отношения к тому, что
философия называет сознанием, как и познанием. Но она не только
интериндивидуальный феномен, ибо все настойчивее затрагивала и то, что
индивид делает в окружающей природной среде: сначала тормозила его действия,
затем уже и требовала какого-то действия. Да и самые простые тормозящие
команды, если они тормозят лишь определенное действие, ставят перед
побуждаемым организмом немало задач конкретного осуществления: "иди сюда"
или "пошел вон" могут требовать преодоления каких-либо препятствий,
осуществления каких-либо предваряющих поступков; "отдай", "брось" могут
потребовать отчленения или иных операций с предметами. Одним словом, если
индивид не прибегает к попыткам не выполнить предписываемое, парируя
суггестию, а подчиняется ему, то он оказывается перед вопросом: как его
выполнить? Следовательно, чем более суггестия расчленяется, тем
многообразнее и тоньше операционные задачи, возникающие перед человеком.
Мы помним, что суггестия по своему физиологическому генезису
противостоит и противоречит первой сигнальной системе, а именно тому, что
подсказывает и диктует организму его собственная сенсорная сфера. Теперь, с
развитием суггестии, вся задняя надобласть коры мозга, включающая височную,
теменную и затылочную области, должна приспосабливаться, пристраиваться к
необходимости находить во внешней среде пути к выполнению заданий. Это
требовало развития корковых анализаторов, развития перцептивной и
ассоциативной систем особого, нового качества. Функции и органы гнозиса и
праксиса приобрели у нас человеческую специфику вместе с развитием
суггестии.
Таким образом, не тот "труд" каждого по отдельности, на который делает
упор индивидуалистическая концепция антропогенеза, усовершенствовал мозг
Homo sapiens, не та "деятельность" каждого одиночки перед лицом природы, а
выполнение императивного задания, т. е. специфическое общение (суггестия).
Другое дело, что тем самым суггестия несет в себе противоречие: зачинает
согласование двух сигнальных систем, из противопоставления которых она
изошла. Это противоречие окажется продуктивным: оно приведет к
контрсуггестии. Однако это произойдет на более позднем этапе эволюции.
Здесь остается внести одно разъяснение к сказанному в настоящем разделе
о суггестии. Могло создаться впечатление, что ранние неоантропы состояли из
внушающих (суггесторов) и внушаемых (суггестентов); вторые то поддавались,
то пытались противиться, то снова поддавались воздействующему влиянию
(инфлюации) первых. Однако я просто рассматривал явление и его осложнения
сами по себе, отвлекаясь от вопроса, кто именно состоял в данном отношении,
т. е. всегда ли та же роль исполнялась той же особью. Теперь, дабы выпятить,
что это была абстракция и в противовес возможному недоразумению, повторим
противоположную модель: каждая особь играла то одну роль, то обратную и
нимало не срасталась с ними. Но видимо, обе модели неистинны, во всяком
случае есть еще одна, гораздо более интересная для исследователя.
Мы все время оперировали двумя партнерами, вернее, двумя сторонами (ибо
каждый "партнер" мог быть и множественным). Представим себе теперь, что
перед нами три действующих лица, т. е. три соучаствующих стороны. В таком
случае инициатором или соучастником всякой "непонятности", всякого "барьера"
может быть и сам суггестор, если он не намерен воздействовать на поведение
некоторых реципиентов, именно тех, которые владеют "кодом" самозащиты, или
же, напротив, намерен воздействовать только на них, минуя остальных. Кстати,
мы тем самым возвращаем слову "код" его настоящее значение, утраченное
современной кибернетикой: "код" может быть только укрытием чего-то от
кого-то, т. е. необходимо подразумевает трех соучастников кодирующего,
декодирующего и акодирующего (не владеющего кодом). В противном случае связь
первых двух звеньев столь же бессмысленно величать "кодом", как величают
"запоминающим устройством" депо или склад чего-либо.
Итак, метаморфозы суггестии, намеченные выше, вполне согласуются с
такой антропогенетической канвой: три соучастника это три градации, которые
мы выше наметили в неустойчивом переходном мире ранних (ископаемых)
неоантропов, а именно: 1) еще весьма близкие к палеоантропам, т. е.
полунеандерталоидный тип, 2) средний тип, 3) наиболее продвинутые в сторону
сапиентации. Все вместе они, или по крайней мере второй и третий тип, стояли
в биологическом противоречии, каковому противоречию и соответствует
первоначальная завязь суггестии. Она достигает все большей зрелости внутри
этого мира ранних неоантропов, причем наиболее элементарные формы суггестии
действительны по отношению к более примитивному типу, а более сапиентные
варианты неоантропов избегают воздействия суггестии благодаря
вырабатывающимся предохранительным ограждениям. Чем более усложненный
вариант суггестии мы рассматриваем, тем более он отвечает отношениям уже
между сапиентными формами, становясь "непонятным" для отставших.
Естественный отбор весьма энергично закреплял формирование соответствующих
устройств (эхолалических, парафазических и др.) в мозге неоантропов и
размывал средний тип; все дальше в стороне от эволюции суггестии оставался
неандерталоидный тип. Полная зрелость суггестии отвечает завершению
дивергенции. Но к этому времени среди самих Homo sapiens уже
распространилось взаимное обособление общностей по принципу "кодирования"
своей общности от чужих побуждений, т. е. самозащиты "непониманием" от
повелений, действительных лишь среди соседей.
IV.
Вторжение вещей
Знакомство с феноменом суггестии и с ее развитием раскрыло, что во
времена начальных ступеней второй сигнальной системы функция отражения
предметной среды оставалась в полной мере за первой сигнальной системой.
Последняя продолжала ведать всей самостоятельной предметной деятельностью
каждого индивида. Как уже говорилось, с психологической и философской точки
зрения вторая сигнальная система на своих ранних стадиях не имеет связи с
проблемами познания, мышления, взаимной информации.
Но тем самым со всей силой встает вопрос: когда же и как возникла эта
связь? Как попали вещи
59, предметы, объекты в сферу
звукоиспусканий и звуковосприятий? Если угодно, наоборот: как проникли эти
нейрофизиологические вокализационные механизмы взаимодействия особей в сферу
обращения с объектами, предметами, вещами?
Не мною первым так поставлен вопрос. А. Баллон настаивал на отсутствии
континуитета (непрерывности) при развитии мышления ребенка из его
индивидуально унаследованного сенсомоторного аппарата: вместе с усвоением
речи в его поведение врываются принципиально иные детерминаторы
60. Л. С.
Выготский выдвинул идею о "двух корнях": о наличии у речи своей предыстории,
прежде чем она в онтогенезе и в филогенезе сочетается с предысторией
интеллекта с предметным мышлением, породив повое явление рече-мыслительную
функцию человеческой психики
61.
Рассмотрим подробнее результаты одного менее известного автора.
Лингвист А. П. Поцелуевский в поисках методов реконструкции древнейших форм
и ступеней человеческой звуковой речи обратился к собиранию и анализу
специфических обращений людей к домашним животным в основном на материале
туркменского языка, но с привлечением некоторых сравнительных данных и из
других языков
62. Он исходил из мысли, что
"человек и животные одомашнивались вместе" (по Н. Я. Марру), но отношения
людей с домашними животными с тех пор мало эволюционировали, поэтому и
речевые формы современных обращений к животным могут послужить источником
познания некоторых свойств и черт древнейшей речи. На мой взгляд, эта
аргументация примененного метода исследования уязвима (одомашнивание
животных в основном относится лишь к неолиту) и лучше было бы заменить ее
другой: на обращения к животным перенесено кое-что из характерных черт
былого обращения к палеоантропам или к низшим типам неоантропов. Но так или
иначе, исследование оказалось плодотворным. Обращение к животным делится на
два комплекса: 1) приманить (более древний) или 2) прогнать, а также
заставить быстрее идти и т. п. (более поздний). Осложнение этих обращений
происходило посредством дупликации и мультипликации, сложения двух разных
основ, а дифференцирование также и посредством интонаций.
Вот кое-что из выводов А. П. Поцелуевского. Древнейшим типом звуковой
речи являлось "слово-монолит", недифференцированное ни в семантическом, ни в
формальном отношении и неразложимое на отдельные элементы. Основным
назначением таких слов-монолитов было сообщение говорящим своей потребности,
воли или желания другому, поэтому можно предположить, что их первоначальная
функция была аналогичной нынешней повелительной форме глагола. Последняя
является, таким образом, "древнейшим фактом звуковой речи человека".
"Употребление предками человека нерасчлененных слов-монолитов не было
связано с необходимостью сообщения тех или иных умозаключений или суждений.
Слово-монолит являлось выразителем не суждения, но воли или желания
говорящего, и само высказывание слова-монолита диктовалось лишь конкретными
потребностями текущего момента. Поэтому во внутреннем содержании
слов-монолитов нельзя вскрыть никаких элементов логического суждения"
63.
Как видим, автор своим собственным путем пришел к мнению о древнейшей
стадии речи, весьма близкому к изложенному выше представлению о суггестии.
Тем самым автор должен был представить как качественно иную, последующую
стадию появление у слов номинативно-семантической функции (иначе,
коммуникативно-информационной) .
Действительно, Поцелуевский так продолжает изложение своих выводов:
"Номинально-номинативная функция слова-монолита явилась позднейшей
надстройкой над его первоначальной вербально-императивной функцией.
Слова-монолиты стали употребляться для обозначения отдельных элементов
действительности... Из знаков воли они превратились в знаки представлений, в
знаки предметов мысли... Появление у слова-монолита зачатков новой
(интеллектуальной) функции (как знака представления или понятия) дало ему
возможность стать орудием примитивной мысли... Слово-монолит, не теряя своей
недифференцированности и нерасчлененности, впервые стало орудием мысли в
качестве словесного выразителя предиката суждений восприятия.. ."
64.
Все это так, и очень глубоко схвачено. Но тем более очевидным
становится, что сам переход остался необъясненным. Выражение, что новая
функция явилась "позднейшей надстройкой" над первоначальной функцией, лишь
требует ответа на вопрос: откуда же взялась эта новая функция, столь
радикально отличная от прежней? Как она могла присоединиться к прежней?
Ниже излагается, видимо, единственная мыслимая разгадка.
Слова еще не обозначали вещей, когда вещи были привлечены для
обозначения слов, а именно для их дифференцирования. Нужно думать, что
потребность в различении звуковых суггестивных комплексов обособлении таких,
на которые "не надо" отвечать требуемым действием, от тех, на какие
"все-таки надо" отвечать, с некоторой поры более и более обгоняла наличные
речевые средства. Для умножения числа этих внутренне аморфных и диффузных
звуковых комплексов надо было бы создавать все новые тормозные
фонологические оппозиции или новые сочетания из уже наличных комплексов, а
возможности к тому были крайне бедными. Неограниченные языковые средства
возникнут только много позже с появления синтаксиса (синтагматики,
парадигматики). Однако гораздо раньше было использовано другое средство:
если один и тот же звук ("слово") сопровождается двумя явно различными
движениями говорящего, т. е. двумя его отчетливо дифференцируемыми адресатом
действиями, это уже два разных слова. Но подавляющая часть действий
предметна, т. е. действия производятся с теми или иными предметами: действия
нельзя смешать между собой именно благодаря тому, что отчетливо различны
вещи, объекты манипулирования или оперирования. Так-то вот вещи и втерлись в
слова
Это по-прежнему только общение, но еще не сообщение чего-либо.
Обогатились только тормозящие или предписывающие какое-либо действие
сигналы: из чисто звуковых они стали также и двигательно-видимыми. Говоря о
"вещах" как дополнительных индикаторах, различающих между собой акустически
подобные друг другу сигналы, мы имеем в виду "вещи" в самом широком смысле
материальных фактов и акты, и объекты. Торможение или предписание
какого-либо действия теперь осуществляется не просто голосом, но
одновременно и двигательным актом, например руки (вверх, вниз), а в какой-то
значительной части случаев также показом того или иного объекта. Так при
небольшом числе доступных голосовых сигналов теперь могло быть осуществлено
значительно возросшее число фактически различимых суггестивных команд. Не
служит ли тому иллюстрацией и подтверждением факт палеолингвистики:
древнейшие корни оказываются полисемантическими целыми семантическими
пучками, т. е. одно "слово" было связано с несколькими разнородными
"вещами"? Вернее было бы считать, что это как раз несколько разных "слов",
но при одинаковом звуковом компоненте. Слабым следом того состояния являются
ныне омонимы. Однако тогда вещи были не денотатами, а значками.
Читатель видел в гл. 3, что понятие "знак" имеет два кардинальных
признака: основные знаки 1) взаимозаменяемы по отношению к денотату, 2) не
имеют с ним никакой причинной связи ни по сходству, ни по причастности. Но в
настоящей главе, где сюжет 3-й главы перемещен в генетический план, надлежит
спросить: какой из этих двух признаков первоначальнее? Ответ гласит: второй.
Об этом косвенно свидетельствует, между прочим, семасиологическая природа
имен собственных в современной речи: если они, как и все слова,
удовлетворяют второму признаку, то заменимость другим знаком выражена у имен
собственных слабее, а в пределе даже стремится к нулю (конечно, в
современной речи это возможно, но либо очень примитивно, например, словами
"это", "вот", либо, наоборот, очень обширным описанием). Иначе говоря, имена
собственные в современной речевой деятельности являются памятниками, хоть и
стершимися, той архаической поры, когда вообще слова еще не имели значения
(как инварианта при взаимной замене, переводе)
65.
Но какое-то взаимоотношение между звуковыми и вещными компонентами
суггестивных сигналов должно было возникнуть вместе с появлением этих вещных
компонентов. А именно последние служили "формантами" слов, размножавшимися
быстрее, чем их звуковой компонент. И в этом условном смысле вещи стали
обозначением звуков раньше, чем звуки обозначениями вещей, вернее,
представлений и мыслей о вещах. Ведь мы тут по-прежнему имеем дело только с
аппаратом побуждений, торможений, отказов и т. п., и наша гносеологическая
позиция, а именно материализм, ничуть не изменится от того какое из
материальных звеньев этого аппарата первичнее другого: ведь сознания еще
нет, нет субъекта, противостоящего объекту. Но к числу свойств вещей,
используемых людьми в первосигнальной жизни, теперь присоединена
второсигнальная функция быть составной частью и наглядными разделителями
речевых сигналов.
Опять-таки, если покопаться в современном опыте, мы найдем в нем следы
знаковой функции вещей. Ведь знаком и сейчас иногда может служить предмет не
звук и не какое-либо искусственное создание людей для выполнения ими функции
знака, а сам подлинный предмет: зуб, (служащий амулетом), клок волос, рог;
дерево, пень, ручей, камень; звезда, луна, солнце; зверь, птица; сооружение,
здание и т. д. Знаком чего же служит такой предмет? Раз по определению
природа знака не имеет ничего общего с природой обозначаемого, значит, эти
предметы либо вовсе не знаки, либо они знаки каких-либо не имеющих к ним
иного отношения действий и взаимодействий между людьми. Поскольку все такие
предметы ныне несут оттенок святости, волшебства, магии, а вместе с тем и
невроза, мы легко допускаем, что фетиши, тотемы, предметы-табу действительно
возникли как знаки, в частности тормозящие и растормаживающие, каких-либо
сопряженных окриков, команд и т. п. Однако, чтобы быть в полном смысле
знаками этих звуков, предметы должны были бы обрести еще в данной функции и
парную (или более широкую) взаимозаменимость или эквивалентность между
собой.
Открыв вход вещам во вторую сигнальную систему, мы должны рассмотреть
две линии дальнейшего развития:
1) что происходило с вещами в этой их новой функции по аналогии с тем,
что происходило со звуками;
2) что происходило с отношением между звуками и вещами как компонентами
сигнализации: их перемену местами.
1. В качестве суггестивных сигналов вещи должны были претерпеть нечто
подобное переходу звуков с фонетического на фонологический уровень обрести
сверх простой различимости еще и противопоставляемость. К числу самых ранних
оппозиций, наверное, надо отнести противоположность предметов прикосновенных
и недоступных прикосновению; как уже упоминалось, указательный жест есть
жест неприкосновения: он, может быть, некогда даже сам "обозначался"
объектами, действительно по своей натуре исключающими прикосновение (в том
числе небо, солнце, огонь, глаз и пр.). Нечто подобное ситуации эхолалии
должно было породить повторность, взаимное уподобление двух показываемых
предметов-близнецов или способов (приемов) их предъявления (показывания).
Далее, должна была явиться и деструкция одного из них расчленение,
преобразование, так, чтобы он был и похож и не похож на своего двойника (в
том числе посредством нанесения искусственной раскраски или посредством
изготовления из чего-либо искусственного подобия). И, наконец, что-нибудь
аналогичное молчанию: утаивание предмета от взгляда или отведение взгляда от
предмета; недвижимость человека среди вещей "не манипулирование", "не
оперирование". Все это вольется в "труд".
Кстати, в этом негативном поведении таится, несомненно, переход к
принципиально новому нервному явлению: к возникновению внутренних образов
вещей. В норме всякая реакция организма складывается под воздействием двух
факторов: а) необходимости ее по внутреннему состоянию организма, б) наличия
соответствующего раздражителя в среде; соотношение их интенсивности может
быть очень различным, один из двух факторов может быть в данный момент слаб,
но в сумме оба составляют единицу: иначе нет реакции
66. Однако замечено, что, если
второй фактор равен нулю, нервная система животного все же может иногда
подставить недостающую малую величину в форме иллюзии раздражителя. По
данным этологии, голодные скворцы в изолированном помещении производили все
действия охоты за мухами, хотя мух не было; то же достигается электрическим
раздражением областей ствола мозга у кур: клев отсутствующего корма,
движения ухаживания за отсутствующими самками или целостное протекание
сложных поведенческих актов. В других случаях реакции "вхолостую"
достигались введением гормонов
67. Значит, в этих ситуациях в
формуле а+в=1 роль "в" выполняет галлюцинация. Мы не назовем ее "образом",
тем более "представлением", но отметим эту материальную возможность,
заложенную в нервной системе животного. У человека же закрытие каналов
общения и лишение (депривация) сенсорных раздражений порождает
галлюцинаторные образы. Вероятно, возникновение образов характерно для
специфических пауз в рассматриваемом нами механизме раннего второсигнального
общения. И это было уже воротами к представлениям (только воротами еще
далеко не тем, что отличает, по Марксу, архитектора от пчелы!).
2. Пока вещь просто замешана вместе со звуком в один сигнальный
комплекс, нельзя говорить о каком-либо "отношении" между ними. Они
составляют "монолит". Отношение возникает лишь в том случае и с того
момента, когда они окажутся в оппозиции "или или", а тем более, когда снова
составят единство "и и", несмотря на оппозицию, вернее, посредством нее.
Как же можно представить себе переход от слитности к
противопоставлению? Допустим, что как один и тот же звук-комплекс сочетали с
манипулированием разными предметами и с помощью этих вещных формантов
получали разные слова, так и тот или иной предмет стали сочетать с разными
звуками-комплексами. Это могло быть, очевидно, средством "смешивать" слова и
тем лишать их определенного действия на нервную систему и поведение. Из
возникающей при этом "путаницы" и "непонятности", может быть, выходом и
явилось противопоставление сигналов по их модальности: либо звуковой, либо
предметный. Однако вот порог чуда! разойдясь, став несовместимыми, они
функционально могли по-прежнему подменять друг друга в одной и той же
суггестивной ситуации. А отсюда их созревшее отношение: заменяя друг друга в
межиндивидуальных воздействиях людей, звуковой сигнал и предметный сигнал,
абсолютно не смешиваемые друг с другом (когда один возбужден, другой
заторможен и обратно), в то же время тождественны по своему действию.
Это значит, что если кто-то использует их порознь, то другой может
воспринимать, а затем и использовать их снова как одно целое как сдвоенный
сигнал суггестии. Мало того, именно так свойство "и и" становится высочайшей
спецификой суггестии в ее окончательном, готовом виде. То, что невозможно
для отдельного организма одновременная реакция на два противоположных,
исключающих друг друга стимула, возможно в отношениях между двумя
организмами, ибо второй организм реагирует не прямо на эти стимулы, а
посредством реакций первого, выражающих и несовместимость стимулов и
одинаковость их действия. Для него-то, второго индивида, это реагирование
первого внешняя картина, а не собственное внутреннее состояние. Он-то может
совместить отдифференцированные в мозгу первого индивида звук и предметное
действие, слово и вещь и адресовать такой сдвоенный сигнал обратно первому
(или кому-либо). И тот испытает потрясение.
Конечно, все это лишь рабочая схема, но, кажется, она близка к
реальности.
Во всяком случае дальше мы уже будем оперировать только с выведенным
сейчас совершенно новым явлением и понятием, которое окрестим "дипластией",
и с его развитием. Полустершимся следом для демонстрации природы дипластии
могли бы послужить метафоры, еще более речевые обороты заклинаний. Дипластия
это неврологический, или психический, присущий только человеку феномен
отождествления двух элементов, которые одновременно абсолютно исключают друг
друга. На языке физиологии высшей нервной деятельности это затянутая,
стабилизированная ситуация "сшибки" двух противоположных нервных процессов,
т. е. возбуждения и торможения. При "сшибке" у животных они, после нервного
срыва, обязательно снова разводятся, а здесь остаются как бы внутри скобок
суггестивного акта. Оба элемента тождественны в том отношении, что
тождественно их совместное суггестивное действие, а их противоположность
друг другу способствует их суггестивному действию. Дипластия единственная
адекватная форма суггестивного раздражителя центральной нервной системы: как
выше подчеркивалось, незачем внушать человеку то действие или представление,
которое порождают его собственные ощущения и импульсы, но, мало того, чтобы
временно парализовать последние, внушающий фактор должен лежать вне норм и
механизмов первой сигнальной системы. Этот фактор в лице дипластии
биологически "бессмыслен", "невозможен" и вызывает реакцию на таком же самом
уровне как бы невротическом, но не мимолетном, а постоянном для сферы
общения. То, что у животных катастрофа, здесь, в антропогенезе, используется
как фундамент новой системы. Следовательно, то, что у животных физиологи
традиционно, хотя и навряд ли верно, рассматривают как патологию высшей
нервной деятельности
68, в генезисе второй сигнальной
системы преобразуется в устойчивую норму.
Правда, нет никаких логических или физиологических препятствий для
представления о затяжном характере ультрапарадоксальной "фазы". Разве
какие-либо эксперименты над животными доказали, что она может длиться не
более какого-то количества минут или часов? Напротив, экспериментальные
неврозы у животных оказались в ряде случаев довольно стойкими, трудно
устранимыми. Но то, что сложилось в речевой деятельности человека, не идет
ни в какое сравнение. Ультрапарадоксальная "фаза" для человека в отношении
высшей нервной деятельности на уровне второй сигнальной системы стала
пожизненной, может быть, лишь несколько отступая в пожилом возрасте (что
воспринимается как умудренность). Но это справедливо не только для жизни
индивида, а и для совокупной всемирной истории человеческого рода.
Однако, с другой стороны, в поступательном ходе всемирной истории
происходили одни за другими качественные сдвиги в отношениях между словами и
вещами. Контрсуггестия побеждала суггестию, вещи побеждали слова. Это
принадлежит к очень глубоким чертам истории как цельного процесса. Сдвиги
начались вместе с ранними стадиями развития труда и производства, но они
становятся особенно отчетливыми с утратой трудом и материальной жизнью своей
традиционности и квазинеподвижпости
69.
Но мы рассматриваем лишь начало человеческой истории. Поэтому надлежит
сказать только о самых древних (однако капитальнейших) сдвигах. К их числу
относится появление синтагм (синтагмов)
70. Синтагмы это два сдвоенных
элемента одной и той же модальности: пара взаимосвязанных звуковых сигналов
или предметных сигналов. На каждую такую пару переходит свойство дипластии,
т. е. оба элемента одновременно и тождественны друг другу в смысле
возможности их взаимной замены по их сходству или сродству, и отчетливо
различимы. Отношение элементов внутри синтагмы, по-видимому, в конечном
счете опирается на отношение возбуждения и торможения на их взаимную
связанность отрицательной индукцией. В модальности звукового (и письменного)
языка синтагма с тех пор во всей истории останется фундаментальным и
элементарным лингвистическим фактом. Проявятся разные тенденции: слияние
малоразличимых слов в слова-дупли; слова-рифмы; скрещение несхожих слов;
противостояние друг другу двух несхожих слов и простом предложении;
уничтожение слова посредством присоединения к нему "не". В этих процедурах
они и будут выковываться в собственно слова. В плане же предметной и
операционной модальности синтагма это создание и подыскивание подобий
предметов (в том числе прикосновенных подобий неприкосновенных предметов и
наоборот); составление одного предмета из двух различных; уподобление
отчлененной части целому предмету; наконец, уничтожение предмета посредством
сжигания (а также закапывания).
Появление синтагм знаменовало новый этап в развитии отношений между
звуками и предметами во второй сигнальной системе: они способны теперь к
некоторой динамической независимости друг от друга, могут образовывать
отдельные дипластии. Однако им не оторваться вполне друг от друга: они
тотчас взаимно связываются в трипластии и тетрапластии, о чем речь будет в
заключительном разделе этой главы. Пока же отметим следующий важный сдвиг в
истории взаимоотношений слов и вещей: они далее образуют уже целые
параллельные цепочки или строчки. В речевой деятельности над синтагмой
надстраивается такая цепная, или линейная, речь, т. е. сложное предложение,
фраза, неограниченный в принципе текст; это обязательно высказывание о
чем-то план выражения коррелирован с планом содержания. Допустим, это эпос
или миф; даже туманное словесное заклинание или пророчество имеет какую-то
перекличку со смыслом. Со своей стороны содержание представляет собою здесь
цепь событий, лиц, вещей; этот линейный ряд может быть развернут либо во
времени (эпос, миф, культовая церемония), либо в пространстве (наскальные
изображения охотничьих эпопей, пиктограмма, столб с серией личин, аллея
предков). Линейность этих сложных знаковых комбинаций имеет среди прочего ту
важную нейрофизиологическую специфику, что каждое звено цепи служит
одновременно и тормозящим фактором по отношению к предыдущему знаку и
возбуждающим фактором по отношению к последующему знаку. Следовательно, в
линейной, цепной системе знаков всякий знак является единством торможения и
возбуждения тождеством противоположностей.
Кратко охарактеризованные выше сдвиги принадлежат к довольно раннему
времени развития второй сигнальной системы и вместе с тем рече-мыслительной
и рече-культурной деятельности людей. Это цепь шлюзов, по которым проходило
"вторжение вещей" в первоначально совершенно специфическую область
интериндивидуальных сигнальных воздействий на поведение или, вернее, по
которым происходил "захват вещей" этой особой сферой. Но степень "захвата",
до какой мы пока дошли, еще недостаточна, чтобы говорить о распространении
на нее функции отражения из первой сигнальной системы. Исследователи
"коллективных представлений" в первобытной психике, от Дюркгейма до
Леви-Брюля (и даже до Анри Баллона), тщетно отбивались от назойливых
доморощенных "опровержений": как, мол, мог бы дикарь выдалбливать из дерева
лодку или убить дичь, если его мышление было. насквозь антилогично, т. е.
противоречило природе вещей? Леви-Брюль возражал посредством образа: да вот
так же, как хороший игрок на биллиарде нередко ударяет шар совершенно помимо
мыслительных операций, а попадание превосходное. Если обобщить этот образ,
он будет отсылкой к природе автоматизированных действий. А
автоматизированное действие это переданное в первую сигнальную систему. Все
дело в том-то и заключается, что на ранних ступенях истории большая часть
материальной жизни людей оставалась в детерминации первой сигнальной системы
(или легко редуцировалась к ней) и лишь некоторый ее сегмент
детерминировался суггестией. Правда, последний неумолимо должен был
расширяться по мере созревания психофизиологического механизма суггестии.
Однако и эта экспансия вовсе не означала сама по себе победу побежденного
над победителем: не только на первобытной ступени эволюции психики, но даже
и на последующей, мифологической, еще не слова выполняли заказы вещей, а
вещи выполняли заказы слов, если только не оставались свободными от слов, т.
е. в ведении первой сигнальной системы.
Как ранняя первобытная ("прелогическая") психика, так и мифологическое
мышление привлекали к себе на протяжении XX в. огромное внимание науки и
философии. Изучение мифологического мышления в последнее время даже
выдвинулось на первое место и, пожалуй, поглотило или оттеснило специальные
проблемы более ранней первобытной психики
71. Основной итог этого штурма
мифологической проблемы можно было бы отжать в две формулы: 1) для
мифологического мышления "возможно соединить что угодно с чем угодно"; по
определению, принадлежащему Леви-Строссу, "в мифе все может случиться;
кажется, что развитие событий в нем не подчинено никаким правилам логики.
Любой субъект может иметь какой угодно предикат; возможна, мыслима любая
связь" 72;
2) мифологическое мышление подчинено глубоким и сложным структурным
закономерностям, в том числе закону бинарной оппозиции. Казалось бы, эти
формулы противоречат друг другу ("все возможно" "возможно только строго
определенное"), но ведь первая формула имеет смысл семантический, т. е. она
говорит, что не смыслы слов определяют их сочетания, а смысловая
номинативная сторона слов еще настолько второстепенна рядом с их основной
функцией, что смыслы еще покорно следуют за сочетаниями слов. Они сплетаются
в невероятные симультанные или сукцессивные комбинации предметов, явлений
или событий, обычно мнимые, т. е. лишь рассказываемые и воображаемые
комбинации, но иногда реализуемые и в материальных образах. Вторая же
формула говорит в сущности о законах структуры речевой деятельности того
времени, уже не просто ассоциирующей и противопоставляющей звуки, жесты, но
настолько втянувшей в себя семантический компонент, что он мог быть
использован как средство образования особенно сложных речевых структур.
Последние, однако, были еще обращены к выполнению не отражательной, а
суггестивной задачи. Разумеется, природа вещей "сопротивлялась"
произвольному обращению с нею: чем более фантастические композиции пытались
изобразить в материале, тем больше было. неудач, но больше становилось и
редких удавшихся "чудес".
Последние закреплялись повторением и автоматизировались. Однако тут уже
мало-помалу внедрялась и отражательная функция: для реализации "чуда",
идеального замысла, необходимо было учитывать свойства материала.
Мегалитические сооружения дольмены и кромлехи были включены, конечно, в
суггестивную работу слов, но какое же почти непостижимо сложное обращение с
камнями-гигантами должны были освоить их строители!
Итак, вещи втягивались в функционирование второй сигнальной системы
сначала в качестве вспомогательных средств межиндивидуального суггестивного
аппарата общения, и это продолжалось очень долго во всю эпоху "первобытных
бессмыслиц" и в значительной степени на протяжении эпохи мифологии. Но все
же втягивание вещей в мир слов готовило великий переворот во взаимоотношении
тех и других.
Среди разных теорий происхождения речи наше внимание не может не
привлечь концепция, недавно выдвинутая советским лингвистом-филологом В. И.
Абаевым 73.
Суть ее состоит как раз в том, что "отношение людей к внешнему миру
существует только через их отношение друг к другу", следовательно, в истории
возникновения речи выражать это отношение людей друг к другу было первичной
функцией, а выражать их отношение к внешнему миру было уже вторичной,
надстроившейся функцией. В. И. Абаев решительный противник
эволюционно-биологических подступов к происхождению речи. Коммуникативные
системы животных "закрытые" (неспособные к неограниченному обогащению) и
одинаковые для всего вида, человеческие "открытые" и расчлененные внутри
вида на противостоящие друг другу системы. "Представим себе такой
эксперимент, пишет Абаев. Мы поселяем два стада обезьян одного вида в
условиях, максимально приближенных к естественным, но на ограниченной
территории, вынуждающей их к постоянному контакту друг с другом. Если бы в
результате этого контакта в этих двух стадах выработались две разные,
нарочито противопоставленные друг другу системы сигналов, мы могли бы
сказать, что на наших глазах совершилось, величайшее таинство скачок из
животного состояния в человеческое. Ибо важнейшим моментом очеловечения и
рождения человеческой речи было не что иное, как переход от
биологически-детерминированных сигналов к социально-детерминированным
символам. Нужно ли говорить, что наш воображаемый эксперимент обречен на
неудачу: обезьяньи аффективные выкрики уже не превратятся в человеческие
слова. Видимо, это чудо могло совершиться только один раз в истории нашей
планеты и, может быть, единственный раз в истории Вселенной"
74.
По идее Абаева, до верхнего палеолита не было еще достаточной плотности
популяции, чтобы возникли постоянное взаимное "трение" человеческих групп и
межгрупповая оппозиция, а тем самым начальные явления речи и сознания. С
верхнего палеолита это условие налицо. "Одна человеческая орда ничем
биологически не отличалась от другой. Новые, социальные оппозиции, пришедшие
на смену биологическим, могли найти выражение и объективироваться только в
символах. Такими символами и стали первые социально-обработанные звуковые
комплексы, первые слова. Они обозначали примерно то, что мы выражаем теперь
местоимениями "мы", "наше", в противоположность "не-мы", "не-наше". .. В
этих первых социально-символических наречениях познавательный момент был
нераздельно слит с оценочно-эмоциональным: "наше" означало "хорошее",
"не-наше" дурное. Все двоилось в сознании первых человеческих коллективов,
все делилось на "наше" и "не-наше"...". "Быть может, историю человечества
надо начинать не с появления первого каменного орудия или первого глиняного
горшка, а с того времени, когда сношения между человеческими группами, или,
пользуясь выражением Герцена, их трение друг об друга, стало регулярным
явлением и наложило определенный отпечаток на жизнь первобытного общества,
на психику и поведение первобытных людей... Слово как символ коллектива
теряет всякий смысл, если оно не противопоставляется другому символу другого
коллектива. В одной, отдельно взятой, изолированной человеческой общине речь
не могла зародиться, какого бы прогресса она ни достигла в других
отношениях. Слово могло родиться только в контакте двух человеческих групп,
как огонь высекается столкновением двух кремней". Начальная человеческая
речь это "набор социоразличительных средств, т. е. знаков, служивших для
различения одного коллектива от другого"
75.
Итак, первоначально "из общего набора сигнальных звуков выделялись
комплексы особого назначения, особой функции: они выражали принадлежность к
данному коллективу". "Потребность все время отталкиваться от других
коллективов, противопоставлять себя им, порождала множество
дифференцированных звуковых комплексов социально-символического характера и
создавала великолепные условия для тренировки звукопроизносительных органов
и для постоянной дифференциации, пополнения и обогащения лексики". "Работа
сознания начиналась с осознания своего коллектива в его противопоставлении
другим коллективам и в дальнейшем отражала все модификации и перипетии этих
отношений. Противопоставление "мы" и "не-мы", будучи первой социальной
классификацией, было и первой лексико-семантической оппозицией"
76.
Превосходные мысли! Для понимания их генезиса полезно напомнить, что, и
по мнению Н. Я. Марра, первыми словами были имена племенных групп. Такое имя
есть одновременно и негативное обозначение всего, что "снаружи", т. е.
обращено вовне, и самоназвание группы и ее членов, т. е. обращено внутрь.
Проанализировав приведенные цитаты, читатель удостоверится, что позиция
Абаева и сходится, и не сходится с моей. А именно, расхождение наших
взглядов начинается с того, что у Абаева палеолитические группы, прежде
совершенно изолированные и рассеянные, с верхнего палеолита начинают
"тереться" друг о друга, я же утверждаю, что, напротив, тут начиняется
разделение аморфного тасующегося единства вида на противопоставляющиеся
группы ("они и мы"). Исходную психическую природу этой оппозиции я вижу не в
самосознании коллектива, а в возникновении первого вала на пути интердикции
и суггестии, т. е. вала, только зачинающего складывание чего-то,
находящегося "внутри" него. Далее валы такого рода перекрещиваются,
накладываются один на другой, и поэтому "модификации и перипетии" выражаются
не только в дифференциации лексики, но в появлении синтагмической и линейной
речи, а вместе с тем во все большем вовлечении двигательно-предметного,
вещного и событийного материала в социальную функцию второй сигнальной
системы.
Позже приходит час, лежащий за пределами этой книги, когда вторжение
вещей завершается их победой: они перестают быть знаками слов, слова
становятся их знаками. Применительно к схеме, принятой Абаевым, можно
сказать, что, по мере того как древние слова все менее и менее обращены
наружу в качестве "социоразделительных средств", а ориентированы на
внутреннюю жизнь становящегося коллектива (группы, общины, племени), в
обратной пропорции все более и более эмансипируются вещи. Из слуг они
становятся господами: вторая сигнальная система сигнализирует им и о них.
Начинается история познания.
Резюмируем еще раз суть изложенного в предшествующих разделах настоящей
главы. Сначала сигналы второй сигнальной системы были всего-навсего
антагонистами первой сигнальной системы в том смысле, что служили инверсией
тормозной доминанты: они были только неким "наоборот" нормальной реакции и
ничем больше. После "вторжения вещей" они обретают смысл, т. е.
семантическую или номинативную функцию, теперь они противоположны, или
антагонистичны первой сигнальной системе тем, что сигнализируют нечто
отсутствующее в первой сигнальной системе. Это могут быть такие комбинации
смыслов, которые либо вообще невозможны и нереализуемы в мире вещей; либо
требуют преобразования вещей для приведения последних в соответствие с
собой; либо, допустим, и несут вполне реальную, т. е. отвечающую вещам,
первосигнальную информацию, однако принадлежащую-то вовсе не данному
организму, а другому. Но и на этой ступени, т. е. после "вторжения вещей",
суть все-таки еще остается в том, что эти сигналы не соответствуют
первосигнальным стимулам и реакциям и, следовательно, подавляют их в данном
организме, в чем и состоит природа суггестии. Следовательно, мы еще не вышли
за рамки последней.
V. Генезис образов, значений и понятий
Начнем этот последний раздел снова с отмежевания от позиции, кажущейся
весьма материалистичной, от выведения "начала человека" из его
индивидуальной "деятельности" во внешней среде; альтернативой этой позиции
является тезис о первичности общения в акте антропогенеза, которое
первоначально служит не "прибавкой" к животной жизнедеятельности в среде, а,
напротив, "убавкой", т. е. торможением ее; лишь затем происходит
взаимопроникновение факторов общения и природной среды в сознании и
сознательном труде людей.
В качестве примера первой позиции и для демонстрации ее логической
безнадежности можно было бы привлечь доклад уже не раз упомянутого выше
француза А. Леруа-Гурана, прочитанный в 1951 г. на сессии Центра научных
синтезов, посвященной исследованию доисторической психики. Идея доклада
выражена в его заглавии: "Человек мастеровой человек разумный" (Homo faber
Homo sapiens). Исследование каменных изделий нижнепалеолитического предка,
говорит Леруа-Гуран, доказывает, во-первых, что он уже относился к материалу
как ремесленник в любые времена: учитывал свойства материала, но и подчинял
его своему предвидению. Во-вторых, в палеолите налицо техническая
рациональная эволюция. На 1 кг необработанного кремня аббевилец (шеллец)
получал в среднем 20 см острия, ашелец до 40 см (два бифаса),
мустьеро-леваллуазец до 2 м (10 отщепов), а открытие нуклеусов с
параллельными сторонами позволило достигнуть получения 5 м острия (25
пластин). Тем самым уменьшалась зависимость от месторождений кремня,
возрастала возможность расселения
77.
Как видим, речь идет об общении индивида с природной материей, с
камнем, общение же между людьми сведено к преемственности поколений.
Приходится только повторить возражения, которые уже были выдвинуты выше.
Во-первых, тезис об "искании формы" как свидетельстве "человечности"
пришлось бы с равным основанием применить к птичьим гнездам: они тоже
подчинены заданной форме, отнюдь не предопределенной строительным
материалом, но птица и учитывает свойства последнего, и можно было бы
утверждать, рассуждая вслед за Леруа-Гураном, что особенности каждого
использованного прутика "требуют новых размышлений", чтобы подчинить их в
конце концов нужной форме гнезда. А ведь на том же основании С. А. Семенов,
анализируя палеолитические камни, умозаключает: "Каждый удар был своего рода
творческим актом"
78. Нет, из взаимодействия
"организма и материальной среды" нельзя извлечь прямого свидетельства ни
размышлений, ни творчества ничего, кроме "организма и материальной среды".
Во-вторых, мысль об экономии материала, о стремлении ослабить зависимость
человека от мест залегания сырья
79 отпадает, если мы разделим
замечаемый археологами технический прогресс на число сменившихся поколений:
речь идет о тысячах и десятках тысяч поколений. Поэтому данный прогресс
правильнее назвать не техническим, а экологическим и этологическим, не
прогрессом, а адаптацией. Пресловутый афоризм Б. Франклина о человеке как
изготовляющем орудия животном имел даже не технический, а
духовно-психологический смысл: изготовление орудий есть внешнее проявление
особого внутреннего свойства человека. Эта мысль об орудиях как материальном
симптоме духовного дара была развита в известной идеалистической концепции
Людвига Нуаре
80 в интуитивистской философии
Бергсона, учившего, что первоначально духу человека присуще одно отличие: он
homo faber
81; в сочинениях археологов,
приверженных к спиритуализму аббата Брейля: "человек делатель орудий"
82, даже
отдаленнейший предшественник Homo sapiens, делая орудия, "предвещал
человеческий разум возникновением изобретательской интуиции, постепенно
двигаясь к сознанию"
83; отличие человека от животных
выразилось в его технической активности, "в изобретениях, вышедших из его
ума" 84.
Единоличник... Один на один с вещью. Чудо затаено внутри него и исходит из
него на вещь в виде изобретения, искусственного преобразования ее по воле и
замыслу создания вещи. Отсюда более откровенный тезис: "человек творец".
Именно эта черта, которую мы прочитываем в его орудиях, тождественна у него
с богом его собственным творцом
85.
Но вот и пример индивидуалистического суждения о "первобытном
мастеровом" (homo faber) из советской литературы: "Научаясь все лучше
обрабатывать кремень, человек оттачивал и острие своей собственной мысли",
так как научался, прежде чем расчленять или соединять предметы, проделывать
эти операции в своем сознании.
Правда, автор делает оговорку, что "мышление человека является не
только процессом отражения действительности, но и коммуникативным,
общественным процессом, а именно последний состоит в том, что мышление
обращено к обществу, которому человек сообщает результаты своей мыслительной
деятельности"
86. Но выходит, что мыслительная
деятельность все-таки в основе не общественна, возможна вне общества,
обществу же лишь сообщается ее готовый продукт. Итак, все-таки одиночка:
один на один с вещью.
Я последний раз упомянул об этой традиции. Читатель видел, что совсем
другой путь не упрощающий, а во много раз усложняющий кажущееся очевидным
ведет к действительному исследованию происхождения человеческого ума.
Источник этого течения, пожалуй, в мысли Фейербаха, потребовавшего заменить
философскую категорию "я" (единичный субъект в противопоставлении объекту)
категорией "я и ты". У Маркса это "Петр и Павел" и уже вполне развернутая
категория "отношений" как отличительной специфики людей.
С этим мы и связываем в начале истории максимум "отлета" ума от
действительной жизни. В. И. Ленин схватил эту тенденцию к "отлету" и в
рече-мыслительных операциях современного человека
87, но здесь она преодолевается
все более мощным противодействием, какого не было тогда. Физиолог И. П.
Павлов в свою очередь утверждал, что в способности образования понятий при
помощи слов заключена возможность отлета от действительности, неверного
отражения ее, образования таких связей, какие не существуют в
действительности. "Многочисленные раздражения словом, писал, между прочим,
И. П. Павлов, с одной стороны, удалили нас от действительности, и поэтому мы
постоянно должны помнить это, чтобы не исказить наши отношения к
действительности"
88. "Удалили!" Да, такова
первоначальная, первобытнейшая функция "раздражения словом".
Как мы уже видели, это была депривация: лишение организма нормальных
раздражений из внешней среды или биологически нормальных реакций на них.
В двигательном, проекционном поле коры головного мозга человека
("человечек Пенфильда") преимущественно представлены не те органы, которые
осуществляли трудовые механические действия, направленные на объекты
природы, а органы мимики, вокализации, жеста (в частности, огромное место
большого пальца связано отнюдь не с захватывающими движениями, в которых его
роль мала, а с его отведением при движениях тыкающих и указующих). Это
органы второсигнального общения людей, в генезе как раз органы депривации.
Началась депривация, видимо, с интердиктивного пресечения хватательных
реакций и тем самым материальных контактов с подобными себе и с вещами.
Отсюда целый веер первобытных табу: запреты прикосновений, запреты
восприятии, в том числе глядения на что-либо. Депривация имела тенденцию к
полноте, как бы погружая индивида в пещеру, но неизбежно образовывались
исключения: во времени, в круге особей и предметов, в территории. Отбор и
характер этих исключений уже начатки "культуры". К их числу относится и
оформление групповой собственности, которая для нечленов данной группы
выступает как сумма запретов брать, уносить, потреблять, даже видеть
(например, заглядывать в жилище), но снятых для членов данной группы
89. Сейчас я об
этом упоминаю только как о негативных показаниях в пользу первичности
широчайшей депривации.
Такими же негативными показаниями могут, послужить и другие древнейшие
явления обхода и возмещения запретов брать, трогать или видеть. К ним
принадлежит, как выше было описано, указательный жест, кстати, являющийся
ведь и жестом изгнания. Весьма выразительным является факт использования
метания, а именно раннего появления дротиков, стрел, возможно, метательных
шаров типа боласа, ибо дистантное действие это прикосновение к
неприкосновенному, неконтактный контакт. Но наиболее обширный арсенал знаний
такого рода дает материал так называемого палеолитического
(верхнепалеолитического) искусства.
Эти древнейшие изображения могут быть рассмотрены в аспекте обхода или
возмещения запрета прикасаться. Присмотревшись к изображаемым объектам, мы
убедимся, что все они подходят под один общий смысл: "То, чего в натуре
нельзя (или то, что невозможно) трогать". Это женские статуэтки,
изображающие неприкосновенную мать, причем лицо и концы рук и ног не
занимали авторов, смазаны; красная и желтая охра, изображающая огонь, к
которому невозможно прикосновение, а также изображающая кровь, т. е. жизнь
человека; зубы хищников, преимущественно клыки, изображающие пасть
животного, прикосновение к которой невозможно; морские раковины, находимые
на огромных расстояниях от морского побережья и изображающие недоступное для
данной популяции море; тот же смысл изображения недоступного, вероятно,
имеют и рисунки хижин, как и пасущихся или отдыхающих диких крупных
животных. Все это как бы разнообразные транскрипции одной и той же категории
"нельзя", "невозможно", однако преобразованной в "а все-таки трогаем".
Кстати, и игрушки наших детей это преимущественно изображения того, что им в
натуре запрещено трогать, к чему они не имеют свободного доступа в
окружающей их жизни взрослых. Кажется, что игрушки просто "изображают"
разные предметы, на самом деле они и выражают категорию запрета, которым
отгорожена жизнь детей от мира взрослых.
Само создание палеолитических изображений было троганьем образов, или
образами, порожденными троганьем. По мнению Картальяка, Брейля, Алькальде
дель Рио и других исследователей пещерных рисунков, наиболее древними,
восходящими, видимо, к самому началу ориньяка, являются те, которые сделаны
пальцем по мягкой глине на стенах, потолке, полу некоторых пещер. Наиболее
примитивные, может быть наиболее ранние, представляют собою различные линии
следы простого проведения пальцем по глине. Невозможно доказать, что эти
действия сопровождались какими-либо воображаемыми образами. Но другая группа
очень ранних рисунков представляет собой примитивно выполненные контурные
изображения животных, на теле которых к тому же иногда запечатлены широкие
продольные или поперечные полосы, несомненно, проведенные трогающими рисунок
пальцами 90.
За первичность троганья, т. е. "раскрепощения" в темноте пещеры от запрета
трогать посредством искусственного исключения из правила, говорит, может
быть, чрезвычайная древность специальных отпечатков рук на стенах пещер;
нередко они лежат под древнейшими изображениями животных. Для получения
отпечатков кисть руки либо обмазывалась краской и прикладывалась, либо
прикладывалась и обводилась краской.
Среди этих отпечатков рук известны целые серии, сделанные руками с
отрубленными (менее вероятно, что с подогнутыми) концевыми фалангами пальцев
91.
Отрубание же у некоторых индивидов концевых фаланг, очевидно, связано все с
тем же запрещением прикосновений: это грубое подкрепление физическим шоком
пошатнувшегося запрета. Не исключено, что именно такие руки и начали первыми
эту цепь действий: троганье где-нибудь во тьме пещеры, цепь, ведущую в конце
концов к миру верхнепалеолитических изображений. Иными словами, если у
начала этой цепи прорыв непомерного и непосильного торможения всяких, не
только хватательных, но и тактильных, рефлексов, прорыв, состоящий сперва в
потаенном троганьи чего-либо, спрятавшись в пещеру, а затем в запечатлении
самих трогающих пальцев, то в конце запечатление и тех галлюцинаторных
зрительных образов, которые порождала депривация и которые, может быть, еще
обострялись при трогании, т. е. при нарушении двигательной депривации.
Следующий шаг: этот запечатленный образ, этого "двойника" натурального
явления могли трогать уже и другие прикасаться к нему, тыкать, накладывать
на него пятерню.
Добавочным толчком (поводом) к возникновению образа могло послужить
минимальное сходство с животным или человеком у излома, изгиба, выпуклости,
освещенности камня. Оставалось закрепить иллюзию подправкой материала. По А.
Д. Столяру
92, стенным рисункам
предшествовало изготовление чучела или макета. В таком случае побуждением к
созданию "двойника" служили, надо думать, шкура, рога или какие-либо другие
несъедобные части трупа животного, которые опять-таки и ощупывали, и
"подправляли" до целого образа с помощью глиняного манекена и других
средств. Так мы вплотную подошли к психологической проблеме образов.
Некоторые авторы, в том числе Н. Я. Марр, предлагали трактовать
палеолитические изображения как зачаток не искусства, а письма (пиктографии)
93. Но это
было бы "письмо", предшествующее "устной речи": реалистические изображения
сходят на нет с развитием речемыслительной деятельности ископаемых людей в
конце палеолита, в мезолите и неолите. Лучше не пользоваться
историко-культурными категориями, принадлежащими позднейшим временам. Пока
мы видим перед собой всего лишь факт создания подобий внешнего удвоения
явлений, что ставит вопрос: прямо ли это удвоение видимых объектов или же
это удвоение посредников внутренних образов? Ответ, по-видимому, гласит, что
внутреннее удвоение, образ, развивается в антропогенезе лишь после появления
внешнего удвоения
94 подражания, копирования, хотя
бы самого эмбрионального. Поясню таким примером: "неотвязчивая мелодия"
преследует нас не просто как звуковой (сенсорный) след, но как наши усилия
ее воспроизвести беззвучным напеванием, отстукиванием ритма, проигрыванием
на инструменте, голосом. Вероятно, еще до того, еще только слушая эту
мелодию, мы ее почему-то связывали с неуловимостью, ускользанием словом, с
некоторой недоступностью. Чаще образ бывает не слуховым, а зрительным. Образ
не образ, если нет всматривания в него, вслушивания словом, рецепторной или
двигательной нацеленности на него. Образ обычно неволен, непроизволен,
нередко навязчив, но все же он есть активное нащупывание двойника (копии)
оригинала.
Следовательно, у животных нет образов в полном смысле. Но у них уже
есть галлюцинатороподобные состояния предпосылка галлюцинаций, которые сами
являются предпосылкой образов. Галлюцинации возникают у современных людей,
между прочим, в условиях сенсорной изоляции, например, при длительном
пребывании в сурдокамере. Другие галлюцинации, двигательные, возникают при
моторной изоляции; самый крайний пример фантом движений ампутированной
конечности. Если мы заменим теперь эти случаи чисто физической депривации
депривацией посредством нейросигнального механизма, а именно
генерализованной интердикцией, максимум галлюцинаций придется на время
поздних палеоантропов ранних неоантропов. Там же начало попыток сбросить это
нервное бремя, т. е. зарождение собственных образов.
Однако образ и действие не только взаимосвязаны, а и противоположны
друг другу: не только галлюцинатороподобное состояние у животных порождает
(как упоминалось выше) ложный рефлекс, а и образ есть квазирефлекс. Ему
предстоит либо перейти в доподлинное действие, которое воплотит, реализует и
тем самым снимет образ, либо быть оттесненным в забвение.
При включении во вторую сигнальную систему (когда и насколько наступило
ее господство) образ и действие преобразуются в представление и
деятельность. Взаимодействие последних порождает два феномена. 1) Деятельное
представление это создание деятельностью подобий, двойников, копий объектов,
как действительных, так и глубоко деформированных еще на стадии образов и
представлений. Образ из прощупываемого стал вполне обладаемым. Это обход
неприкосновенности окружающего мира посредством создания отраженного
прикосновенного мира, ибо само создание есть приложение рук и телесных сил,
а также имеет целью чужое восприятие. Люди заменяют естественную среду
искусственной, неестественной сферой культуры: производством звуков и
телодвижений, зрительных, вкусовых и обонятельных воплощений мнимого, т. е.
представляемого. 2) Представляемая деятельность необходимость для воплощения
чего бы то ни было результативно воздействовать на материал, поэтому
представлять себе и саму деятельность. Работающий предвосхищает не только
результат, но характер и порядок самой деятельности. На кусок мамонтового
бивня в ориньяке-солютре в некоторых случаях сначала наносился кремневым
резцом контур того костяного изделия, которое предполагалось получить
95, это
предвосхищение результата, но и предстоящей обработки бивня. Эта
представляемая деятельность является отражением природной действительности и
тоже, как и цель, подчиняет себе волю и внимание работающего.
Общение между людьми (отстранение человека от вещей и распоряжения ими)
и воздействие людей на природный материал (средства и возможности нечто
изменить не в воображении, а в действительности) в конце концов соединяются:
отстранение от вещей приобретает характер собственности, которая
отодвигается в плоскость отношений между группами, чтобы позже породить
пограничные межобщинные меновые связи, тогда как внутри групповой
собственности перевешивает деятельность с вещами, т. е. обработка материи.
Впрочем, в начале истории все это только эмбрион.
Но вернемся к двойникам. Ориньякские поразительно реалистические (по
безупречности анатомии и динамики) изображения животных были "двойниками",
"портретами", а не обобщениями: "двойниками" неких индивидуальных особей. В
плоскости эволюции мышления мы назвали это дипластией; здесь два явления,
явно различные, несовместимые, исключающие друг друга, в то же время
отождествлены. Они образуют пару ту самую, которую А. Валлон для онтогенеза
называет бинарной структурой, а для филогенеза и предыстории дипластией, т.
е. "пару, которая предшествует единице" и служит самой изначальной операцией
ума. На языке логики имя этой операции абсурд. Создание изобразительных
двойников было созданием устойчивых нелепостей, или абсурдов, типа "то же,
но не то же" и тем самым выходом на уровень, немыслимый в нервной
деятельности любого животного. Последующая история ума была медленной
эволюцией средств разъединения элементов, составляющих абсурд, или
дипластию.
Этому противоречивому объединению в одно и то же изобразительной копии
и живого оригинала, надлежит думать, отвечала какая-то эмотивная реакция.
Она-то и "склеивала" несоединимое: эту эмотивную реакцию, вернее, ее
выражение можно было вызвать у других подражанием, но она находила
подкрепление и могла быть стойкой, только если отвечала наличию двух
противоречащих друг другу раздражителей; данное выражение эмоции своей
определенностью, фиксированностью превращало их в тождество, т. е. в их
одинаковость по отношению к этому выражению эмоции, однако только при
условии, что они не только не одинаковы между собой, но противостоят друг
другу. Такая эмоция свидетельствовала об абсурде и нуждалась в нем. Следом
этого остается факт, выраженный в так называемом законе А. Элькоста: всякое
человеческое чувство в норме амбивалентно (внутренне противоречиво)
96.
Вспомним еще раз, что ультрапарадоксальное состояние в высшей нервной
деятельности животных порождается столкновением, т. е. одновременным
наличием двух раздражений, противоположных друг другу по своему знаку,
возбуждающего какую-то деятельность и тормозящего ее, следовательно,
дифференцируемых. В этом "трудном состоянии" нервная система животного дает
неадекватную или "срывную" реакцию, а именно реагирует не данной
деятельностью, а той, которая являлась ее скрытой тормозной доминантой ее
подавленной "антидеятельностью". У животных это растормаживание последней
("неадекватный", "смещенный" рефлекс) не может стать стабильным, у человека
оно фиксируется благодаря имитатогенности выражения эмоций в мимике и жесте
(эхопраксия) и особенно благодаря имитатогенности речи (явная или скрытая
эхолалия). Тем самым происходит инверсия: у человека тормозная доминанта не
находится, как правило, в подавленном состоянии, а общением людей вызывается
наружу, т. е. удерживается в мире действий. Следовательно, адекватные
первосигнальные рефлексы подавляются. Последние лишь в ходе всей
человеческой истории посредством трансформации общения (преодоление
суггестии контрсуггестией) и тем самым деятельности пробиваются в известной
мере к примирению со второй сигнальной системой. Но в глубине истории царит
операция образования дипластий, фундаментально несовместимая с
нейрофизиологическими операциями в рамках первой сигнальной системы.
Дипластия воспроизводит как раз то одновременное наличие двух
противоположных друг другу раздражений, которое "срывает" нормальную высшую
нервную деятельность у животных.
Универсальная операция, с одной стороны, высшей нервной деятельности
животных, с другой формальной логики человека дихотомия, т. е. деление на
"то" и "не то", иначе, на "да" и "нет". Однако в эволюции между тем и
другим, несмотря на все их сходство, лежит уровень операций, которые не
являются дихотомией и обратны ей: дипластия. Принцип последней тоже бинарный
(двоичный), но это не бинарные деления, а бинарные сочетания. Необходимость
предположить такой средний уровень станет ясной и кибернетикам,
конструирующим машины на двоичном принципе, если они вспомнят, что
формальная логика делит надвое не объекты, а истинные и неистинные суждения,
каковые могут быть неистинными только потому, что представляют собою
сочетание, связывание двух различаемых элементов (что касается "ошибок"
животного, то выше уже отмечалось, что это нарушение им замысла
экспериментатора, биологически же животное всегда право; так, в ситуации
"проб и ошибок" "ошибки" вовсе не ошибочны, они целесообразны).
Создание дипластий сублогика, преодоление дипластий формальная логика.
Преодоление дипластий можно определить так же, как дезабсурдизацию абсурда
97. Я не
нашел слова "абсурд" ни в одной энциклопедии, в том числе философской. В
курсах и учебниках логики тоже нет объяснения этого фундаментального
понятия: оно представляется самоочевидным и чисто негативным. В переводе
"абсурд" "невнятность", т. е. всего лишь неразборчивость, непонятность. В
обычном толковании бессмысленность, нелепость, что в свою очередь требовало
бы объяснения. Обычно абсурд выступает просто как невыполнение условий
логики 98.
Но что, если перевернуть: логика это невыполнение условий абсурда? Такая
инверсия не будет забавой ума и тавтологией, если даст более широкое
обобщение. Так оно и есть.
Как условия абсурда можно было бы сформулировать противоположности трем
основным законам логики: 1) обязательность многозначности (минимум
двусмысленности) терминов, т. е. АNo А, 2) обязательность противоречия, 3)
вместо "или-или" "и-и". В таком случае всякую логичность следует
рассматривать как нарушение этих правил. Далее, есть возможность эти
формулировки законов абсурда свести к одной позитивной. А именно, формулой
абсурда может служить А╓ В. Употребив две разные буквы А и В, мы показали,
что оба элемента различны, но, соединив их знаком тождества, тремя
черточками, мы показали, что они тождественны. Любопытно, что логик Коген в
"Критике чистой логики" тоже представил подлинной элементарной основой
мышления не пустое тождество А=А, а тождество А╓ В, хотя у него нет и следа
генетического подхода к мышлению. К данной внутренней структуре дипластии
нужно добавить указание на ее внешнее положение: она тем чище, чем она
изолированнее, т. е. не входит в цепь других подобных.
Оба элемента пары, по определению, должны быть столь же несовместимы
друг с другом, как нейрофизиологические явления возбуждения и торможения. Но
это значит лишь, что и в самом тесном слиянии они не смешиваются.
Собственно, к физиологическому антагонизму возбуждения и торможения восходит
всякое явление функциональной оппозиции в человеческой психике, включая речь
(фонологическая и синтаксическая оппозиция). Но это не значит, как уже
говорилось, что человек в дипластии может сливать возбуждение и торможение,
он может сливать в дипластии два раздражителя противоположного знака. Эта
спайка явление особого рода: в глубоком прошлом бессмыслица внушала
священный трепет или экстаз, с развитием же самой речи, как и мышления,
бессмысленное провоцирует усилия осмысления. По афоризму Н. И. Жинкина,
"речь есть не что иное, как осмысление бессмысленного". Дипластия под углом
зрения физиологических процессов это эмоция, под углом зрения логики это
абсурд.
О генезисе эмоций в этой связи здесь удастся сказать только несколько
слов. Из предыдущего должен быть сделан вывод, что в строго научном смысле у
животных нет эмоций. Просто у них в качестве неадекватного рефлекса
(следовательно, тормозной доминанты) нередко фигурируют подкорковые
комплексы, являющиеся по природе более или менее хаотичными, разлитыми, мало
концентрированными, вовлекающими те или иные группы вегетативных
компонентов. Это люди, наблюдатели, по аналогии с собой трактуют их как
эмоции. Такой взгляд, отрицающий явление эмоций у животных, необходим, если
мы, с другой стороны, восходя к истоку эмоций у человека, обнаруживаем у
него вначале не "эмоции" во множественном числе, но единую универсальную
эмоцию. Лишь с развитием неоантропов эмоция подыскивает "резоны" и
соответственно разветвляется: эмоции поляризуются на положительные и
отрицательные, расчленяются по модальностям, наконец, получают детальную
нюансировку. Ничего этого, очевидно, нельзя мыслить у эмоции в архетипе она
не имеет физиологической привязки к таким-то именно реакциям и их стимулам,
как и абсурд не имеет в архетипе "содержания". Конкретные дипластии могут
быть бесконечно разнообразными, но существенно только то, что это дипластия.
А. Валлон привел многочисленные примеры из наблюдений над детьми 6
7-летнего возраста, разъясняющие, в каком смысле оперирование парой
мыслительных элементов предшествует оперированию одним элементом
99. Но эти два
элемента вовсе и не представляют какой-либо смысловой ассоциации: их
соединение и одновременное различение семантически достаточно случайно и
несуразно. Примерами могут служить и многие поэтические метафоры. Как видим,
применение логического понятия "абсурд" к дипластиям есть забегание вперед:
поначалу дипластия вообще вне семантики, является до-смысловой. Она
оказывается абсурдом только у порога того времени, которое зачинает в себе
смысл: значение и понятие.
Для этого дипластия должна слепиться с другой. Ведь возможна встреча
двух дипластий, у которых один из двух элементов общий. Образуется
трехэлементная цепочка. Ее можно изобразить так же, как треугольник. Назовем
ее трипластией.
Как мы помним, в дипластии, как таковой, нельзя определить, какой из
двух элементов является "знаком", какой "обозначаемым": они взаимно играют
эти роли.
Иное дело в трипластии, где по отношению к одному элементу, общему для
двух слипшихся дипластий, два других элемента оказываются в отношении
произвольной взаимозаменимости или эквивалентности. Тут уж не смешаешь:
именно они и являются "знаками" этого первого элемента, ибо они различны
между собой, и это свидетельствует, что субстанция каждого из них совершенно
безразлична к субстанции первого, ничем с нею не связана, а ведь именно
такая "немотивированность" и существенна для определения "знака".
Трипластия возможна в двух вариантах, которые мы графически изобразим в
виде двух треугольников (рис. 1). В первом треугольнике некая "вещь"
(объект) а имеет два разных "знака" в и с, которые по отношению к а
взаимозаменимы. Можно сказать, что по отношению друг к другу они
синонимичны. Во втором случае "слово" могло бы быть названо омонимом, но это
неправомерно, ибо на самом деле здесь роль "знаков" играют две "вещи" в и с,
взаимозаменимые по отношению к одному "слову" а. Взаимозаменимость двух
"слов" образует основу "значения": последнее, как уже говорилось, есть их
инвариант, т. е. то, что остается неизменным при их обмене, переводе, иными
словами, при аннигиляции их различий; этот неразменный остаток как раз и
есть нечто, стоящее между "знаком" и "денотатом" (обозначаемым объектом), и
над природой чего ныне работают лингвисты, семиотики и логики. В. А.
Звегинцев прав, догадываясь, что разгадка "значения" таится в явлении
синонимии
100, но, очевидно, надо
преодолеть традиционное связывание этого важного понятия только с
лексикологическим уровнем: в широком смысле синонимами можно назвать не
только два слова, но и любые две группы или системы слов. Каждому слову и
каждому предложению в нашей современной речи может быть подобран
лингвистический эквивалент будь то слово, фраза, обширный текст или
паралингвистический знак, и мы получим два (или более) синонима, которые
объясняют друг друга, т. е. которые имеют общее значение. Что же касается
взаимозаменимости двух "вещей", то она образует основу "понятия". Если две
разные вещи обмениваемы друг на друга по отношению к некоему слову, значит,
это есть отвлечение и обобщение в данном слове их инварианта или их
контакта. Разумеется, сказанное далеко не охватывает огромной проблемы
образования понятий. Но, думается, заслуживает внимания то, что все общие
понятия состоят из простейших зерен двоек, составляющих минимум обобщения.
То же относится и к значениям.
Мы уже не раз определяли категорию значения как то, что обще двум
знакам одного явления. Категория значения еще не вполне переводит нас из
мира суггестии в мир познания. Однако вместе с нею уже появляются некоторые
из тех трудностей, которые познание будет преодолевать. А именно значение
осуществляет выделение денотатов из безграничной взаимосвязанности вещей, и
тем самым оно обособляет и изолирует "явления" (предметы, факты, события,
элементы окружающего мира). В этом мире, где "все связано со всем", ум
вычленяет и конструирует единицы денотаты. Разумеется, в этом таится
величайшая односторонность и искажение, не меньшие, чем обратный грех второй
сигнальной системы фантастическое сдваивание в дипластии никак не связанных
друг с другом явлений. В дальнейшем развитие мышления и логики будет
неустанно преодолевать рассечение мира эквивалентными, т. е.
взаимозаменимыми знаками на разные изоляты: оно будет находить связи
рассеченных явлений каузальные и структурные. Пока нам важно, что именно
значения дробят мир на "кирпичи".
Трипластия первый шаг на пути к мышлению, следовательно, и первый шаг
контрсуггестии, который приведет в дальнейшем к превращению второй
сигнальной системы из механизма интериндивидуального влияния в
отражательный, познавательный, информативный механизм. Следующий шаг можно
представить как соединение двух трипластий и образование тетрапластии,
которую графически изображает рис. 2. Это более глубокий вход из сублогики в
логику: налицо ряд знаков (а, в) и ряд обозначаемых предметов (с, d),
связанных через значения и элементарные понятия.
Рассмотрим ближе, что при этих преобразованиях происходит с внутренней
природой дипластии: как дипластия расслаивается, "растаскивается". Это можно
называть генетической логикой (хотя данное выражение употреблялось другими
авторами в других смыслах).
Прежде всего, еще и еще раз: применительно к животным физиологический
термин "генерализация", вообще условный и неудачный, не имеет ничего общего
с обобщением в психике и логике человека
101. А именно, животные не
отождествляют двух явлений, они их просто либо различают, либо смешивают
между собой, когда не различают, т. е. в последнем случае это не два
раздражителя, не "такие же", а один "тот же". Пример: собака в городской
квартире была приучена выполнять команду "посмотри в окошко", перевезенная
на дачу, она с первого раза выполнила ту же команду, хотя окошко было совсем
другое по размерам, расположению, окраске, открывающемуся виду и т. д.;
собака "узнала" окошко по части признаков, несмотря на "изменившиеся"
остальные, ибо такова природа формирования рефлексов, а в то же время это
"узнавание" стимулировалось знакомой словесной командой, т. е.
"генерализацией", произведенной не ею, а ее хозяином. Животное имеет дело
либо с "тем же" раздражителем, не отличая новый от прежнего, т. е.
пренебрегая их различиями, либо с "не тем", т. е. дифференцируемым.
Напротив, то отождествление, о котором идет речь, ничего общего не имеет с
их смешением: где есть смешение, там нет удвоения, нет обобщения. Дипластия
такая операция, где между двумя предметами или представлениями налицо 1)
очевидное различие или независимое бытие и 2) сходство или слияние; если нет
и того и другого хоть в какой-то степени отождествление невозможно.
В тетрапластии налицо двоякого рода дипластии: соединяющие два знака и
соединяющие каждый знак с денотатом (может быть третий род соединение
значения с понятием). Их отличают некоторые особенности, однако здесь важнее
подчеркнуть, что и то и другое вполне отвечает понятию дипластии, т. е.
наличию как тождества, так и различия, как сцепления, так и обособления.
Если отложить на отрезке прямой линии все возможные пропорции сочетания
этих двух признаков дипластии, то по краям отрезка окажутся две
экстремальные противоположные формы: на одном конце такая, где тождество,
сцепление минимально, т. е. едва .выражено и почти отсутствует; на другом
конце такая, где, наоборот, едва выражено и почти отсутствует различие,
обособление. Еще одно небольшое движение в ту и другую сторону за предельные
точки отрезка, и мы оказываемся уже в двух сферах интеллектуально-логических
действий, хотя бы ранних.
Отсюда следует, что сама поляризация дипластий и образование,
экстремальных форм есть тенденция к дезабсурдизации. В самом деле, если оба
члена дипластии все более разобщаются, они в пределе перестают быть просто
различными, но становятся контрастными, т. е. антитезой или антонимией,
иными словами, определяются только абсолютным противопоставлением друг
другу;
дипластия становится абсурдом, абсурд требует логики. Это "бракованная"
дипластия. Обратный "брак", возможность которого таится в дипластии, это
возрастание сходства или взаимной причастности между обоими членами
дипластии. Последнее возможно в трех случаях:
а) если это слова, то ассоциация их по звуковой форме, очень
характерная для раннего детского возраста и, возможно, для раннего времени
предыстории, создает абсурдные сочетания денотатов (и лишь стихи или
пословицы умеют прибавлять к рифмам осмысляющие их строки); б) если это знак
и денотат, их "созвучие", как говорилось выше, лишает знак его основного
свойства;
в) если это две вещи, то любая их ассоциация, будь то по сходству
(симильная) или по причастности (парциальная), а последняя по причастности
последовательной во времени (сукцессивная) или вневременной, одновременной
(симультанная), так или иначе угрожает коренному принципу дипластии:
объединение двух элементов теперь не чуждо их натуре; но и оно в виде магии
становится абсурдным, а абсурд опять-таки требует логики.
Итак, в одну сторону, т. е. за пределом одной экстремали, лежит сфера
интеллектуально-логических действий, в которой осталось оперирование двумя
элементами, не сходными или наглядно не связанными. Какое огромное поприще
для ума! Он все-таки должен их связывать!
Сюда принадлежит, во-первых, как уже сказано, связывание посредством
противопоставления, т. е. взаимного исключения. Без этого не достигалось бы
действительное разобщение элементов: они сохраняли бы тенденцию как-либо
ассоциироваться, следовательно, отчасти сливаться. Без этого невозможны
понятия: все сцеплялось бы со всем, если б не наталкивалось на абсолютное
запрещение, ради чего и появляется смысловая инверсия, несовместимое
противопоставление. Точно так же, если бы все слова обменивались на все как
синонимы, синонимия не могла бы выполнять своей указанной роли и не было бы
значений; надо, чтобы огромное число слов и словесных сочетаний были
исключены из обмена на данное слово или данное сочетание слов посредством
антонимии (если употреблять тут этот термин тоже не в лексикологическом, а в
расширительном смысле). Эта антонимическая деятельность ума выступает в трех
возможных формах.
1. Замена "бинарной структуры" (дипластии) "бинарной оппозицией",
сдвоенности раздвоенностью. Явление бинарной оппозиции, или дуальности, т.
е. двоичности, глубоко архаично и весьма характерно для первобытной
социальной и духовной культуры
102. Два члена некоей пары как
бы разбежались в противоположные стороны, они мыслятся через исключение друг
друга по принципу "или или". Их именно два: две противостоящих фратрии рода,
два тотема, наделенных свойством оппозиции, деление всех вещей на два
класса. Ум ищет и находит в объективной действительности явные двоичности
женщина и мужчина, правая рука и левая и т. п. и использует их как опору и
модель для операций, обратных дипластиям. Впрочем, сплошь и рядом
улавливается, а то и отчетливо выступает рудимент не вполне "растащенной"
дипластии, т. е. волнующее среднее звено, таинственный медиатор между двумя
полярными членами (типа "гермафродит", "сердцевина тела"). В результате
троичность оказывается древнее двоичности; всякий "порог" между полярностями
долго остается сакральным
103; полюсам присуще также в
древнейших культурах подчас меняться местами посредством сакрального
ритуала, что свидетельствует о том, что точка их перекрещения, где они
кратковременно сливаются, древнее их антонимичности, т. е. отвечает
дипластии. Однако эта шаткость древнейшей антонимии и ее незавершенность
устраняются следующей формой.
2. Противопоставление "это" и "все остальное". Последнее выразительно
присутствует в речемыслительном феномене имен собственных, о котором выше
шла речь только как о примере амбивалентности знака и денотата в дипластии,
т. е. отсутствия значения. Но все же имя собственное имеет незаметную
семантическую сторону: оно разделитель между тем, что названо этим именем, и
всем остальным, всем, что не есть имярек, оно лишь граница между тем и
другим и, следовательно, в равной мере означает данное нечто и все, кроме
него, например всех иных людей, кроме данного племени, все иные земли, кроме
данной, и пр. Как видно, здесь производится не только отрицание, но и
обобщение (в негативной форме) неограниченного объема явлений одного рода,
одного порядка. Какое важное дополнение к тому, что сказано выше о генезисе
общих понятий: там отмечено, что две взаимозаменимых вещи составляют
элементарное зерно всякого общего понятия, здесь мы видим негативную завязь
той безграничности объема, которая составит другой полюс характеристики
общего понятия.
3. Образование контраста и несовместимости посредством отрицаний типа
"не", "без", "а" и т. п.
Во-вторых, несходные элементы расщепленной дипластии интеллект
соединяет посредством подведения их под общую "крышу": их взаимное
разобщение подтверждается тем, что при соединении или взаимной замене они
аннигилируются, но не так, как в предыдущей группе операций, т. е. не
полностью, а с некоторым остатком. Для этого требуется отвлечь, отщепить от
двух (и более) представлений или предметов нечто им общее признак, свойство
или функцию. Это нечто не наглядно. Но оно и не внесено от субъекта. Оно
может быть только продуктом размышления. Этим оно противоположно связи в
дипластии. Связывание вещей по "категориям" еще один важнейший компонент
формирования общих понятий. Вместе с предыдущей группой они составляют
операцию классификации.
Наконец, в-третьих, интеллект соединяет не связанные наглядно, не
сходные, не имеющие контрастной или категориальной связи элементы
расщепленной дипластии еще одним мостом: причинно-следственной связью.
Причина и следствие, как категории, сами контрастны. Они делают ненужным
какой бы то ни было общий множитель между двумя вещами. Если одна из них
причина другой, они не могут стать взаимозаменяемыми, они контрастны в этом
качестве, находимом в них мышлением. Ибо каузальное (причинно-следственное)
сочетание вещей есть уже подлинное мышление тут начало науки.
Теперь взглянем, что происходило в генезисе логики на противоположном
конце начертанного нами выше отрезка: там, где за пределами экстремали
осталось оперирование двумя элементами, уже вовсе иеотличимыми и
неотчленимыми друг от друга. Как преодолевается интеллектом в его
историческом становлении возникающий тут абсурд?
Во-первых, приравнивание нулю различия между двумя (и более) элементами
есть начало перечисления и счета. Без этого компонента названных выше
компонентов было бы все еще недостаточно для генезиса общих понятий, ибо
общее понятие счетное множество, оно подразумевает возможность и
необходимость отвлечься от различий между частными понятиями или объектами,
следовательно, ставить их в счетный ряд.
Генетическая логика должна различать перечисление и счисление.
Перечисление начинается с того, что два предмета, действия или звука
полагаются настолько подобными, что единственное различие между ними их
положение друг по отношению к другу, т. е. их порядок в пространстве или во
времени (порядковое различие предполагает возможность их перестановки, что
аннулирует и это различие). Возможно, древнейшая такая пара это
искусственная точная симметрия, например, ориньякско-солютрейского каменного
наконечника. В мире звуковых знаков это слоги-дупли. Превращение однородной
пары в целую однородную серию непростой переход; между тем и другим,
очевидно, лежит особый тип попарной сериации, исследованной на детях раннего
возраста Ж. Пиаже и Л. С. Выготским: к одному из членов в чем-либо
одинаковой пары предметов присоединяется по совсем другому признаку парный
предмет и т. д., так что получается цепочка из многих разных пар. Следующий
шаг когда вторая пара формируется по тому же самому признаку, что и первая,
это уже собственно серия, или действие сериации. Иное название для такого
ряда ритм. Это могут быть и звуки, и телодвижения (ряд сукцессивный во
времени), могут быть и точки, и линии (ряд симультанный в пространстве).
Материальная культура каменного века дает как "орнаменты" такого рода, так и
"украшения" нанизки из одинаковых зубов мелких животных или одинаковых
костяных бусин. Изготовители, несомненно, прилагали старания для
неотличимости каждого предмета от остальных. Но у таких рядов есть явные
начало и конец. Техника шлифования в неолите дала возможность создавать
огромное число поистине неотличимых друг от друга топоров и пр., однако,
по-видимому, только с началом века металла техника отливки довела эту
тенденцию до идеала серии полных подобий стали почти безграничными.
Действительная бесконечность серии была достигнута с появлением колеса,
хоровода, обруча. Будучи по логической и психологической природе
перечислением (перебиранием), сериация не сразу и не обязательно является и
счислением оперированием числами. Только на сериях таких неразличимых
искусственных предметов, как деньги, мы можем уверенно констатировать
участие и счета.
Счисление это мысленное окончание серии, не обязательно совпадающее с
ее материальным исчерпанием. Его логический генезис опять-таки восходит к
двойке. Однако на этот раз двойка абстрактна, это не та двойка, которая
начинает серию и для которой достаточно, чтобы предмет не отличался от
другого предмета той же природы, нет, эта двойка связывает предметы и из
разных серий, разной природы, так как она одолевает всякое различие
предметов: А отличается от В, но не больше и не меньше, чем В от С,
"интервалы" между ними вполне тождественны, ибо любое различие уже значило
бы оппозицию, исключающую смешение. Оппозиция всегда абсолютна и равна себе
либо она есть, либо ее нет. Вот как появляется эта другая двойка и с нею
число два. Это счисление не предметов, а интервалов. Здесь сопоставляются
довольно абстрактные свойства вещей: не сами они, но "зияния" между ними.
Различий нет, провозглашает двойка, все "зияния" вполне одинаковы, т. е. А :
В как В : С.
Дальнейший переход к ряду чисел заложен в том обстоятельстве, что эта
двойка интервалов подразумевает тройку предметов. В этом противоречии таится
гигантская логическая потенция. Казалось бы, что им друг до друга, раз их
сущность столь противоположна: тройка выражает различия, двойка безразлична
к различиям. Это пережиточно отразилось в сказках и верованиях: два и другие
четные числа до двенадцати преимущественно ассоциируются с одинаковыми или
похожими явлениями (близнецы и пр.), а три и нечетные числа с явно
различными (три пути перед богатырем, три испытания и пр.).
Различие четных и нечетных чисел останется неустранимым следом этой
первичной противоположности двойки и тройки, даже само слово "чет" означает
два ("чета"). Но, говоря о натуральном ряде, мы забегаем вперед, ибо его
секрет в исходной проблеме двойки и тройки. Получатся ли две разные двойки,
если взято две тройки предметов? Нет, не может быть разных двоек; но тем
самым тройка является логически необходимой, как вообще минимум счетных
предметов, как минимальная серия, соотносящаяся с двойкой. Тройка
приобретает качество абстрактного числа; однако тогда двойка в свою очередь
начинает приобретать качество порядкового номера для счисления предметов.
Обретение ими общей природы осуществляется и выражается в акте их сложения в
пятерке. Только когда есть сложение, может возникнуть и удвоенная двойка, т.
е. четверка, которая, кстати, содержит в своем рождении все три
арифметических действия: не только сложение двоек, но и их умножение и их
возведение в степень.
А где же единица? Она рождается не раньше четверки, и это
кульминационный акт: снова интеллект оперирует интервалами или зияниями, а
именно снова он абстрагирует лишь дистанцию между точками (между 2 и 3,
между 3 и 4, может быть также между 4 и 5), и это обобщение, эту одинаковую
величину экстраполирует вниз от двойки. Единица! Она обратным путем
переосмысливает всю цепь, как последовательность прибавляемых единиц.
Наконец, когда от единицы экстраполируется вниз еще один такой же отрезок,
ум достигает понятия нуль, одного из абстрактнейших своих творений. Ничто! А
когда есть налицо счетный ряд чисел от 0 до 5, все его дальнейшее
продолжение с абсолютной необходимостью заложено тут
104. И точно так же из наличия в
сознании людей натурального ряда чисел и из счисления в значительной мере
вытекает история математики.
Во-вторых, на том полюсе начертанного нами выше отрезка, на том полюсе
абсурда и дезабсурдизации, где царит оперирование неотличимыми и
неотчленимыми друг от друга элементами, неотчленимость осмысливается и
интерпретируется интеллектом как категория целого. Несовместимость,
абсурдность "неотчленимых членов", "неэлементарных элементов" дает генезис
понятиям целое и части. Они сочетаются рационально и продуктивно. Отсюда
ведут свое начало идеи конструкции, композиции, структуры. Отсюда же идея
дроби. Археологически можно усмотреть свидетельства завязи такого рода
умственных операций в мезолитических составных орудиях, конструктивно
объединяющих и костяную основу, и множество весьма подобных друг другу по
геометрической форме маленьких кремневых вкладышей микролитов.
Таковы контуры генетической логики. Как мы видели, это был переход к
логике, понятиям, счету, категориям от сублогики дипластий, а вместе с тем
от чисто суггестивной функции, которую вторая сигнальная система играла в
начале человеческой истории, к функции отражения предметной среды. Пружиной
было развитие контрсуггестии в ходе истории
105, что выражало становление
новых отношений между людьми.
Это не значит, что дипластия принадлежит исчезнувшему прошлому. Прошлое
живет. Не видно, чтобы люди склонны были отказаться от ее чар, лежащих во
всем, что священно и таинственно, что празднично и ребячливо. Растущий
строгий ум туго и многообразно переплетен в цивилизациях мира с доверчивым
бездумьем и с причудливыми фантазиями.
Даже сам наш язык, пока он таков, как есть, не позволяет, скажем,
достигнуть абсолютной синонимии или антонимии (в самом широком, не только
лексическом смысле); неизбежно есть хоть ничтожный осадок необъясненности и
непонятности незримое семя дипластии. Для связывания двух и более слов разум
требует основания в связи вещей, обозначаемых словами, остальные сочетания
слов запрещаются. Но на всем протяжении истории "выворачивания вывернутого"
оставалась и остается огромная сфера этой фантазии, в том числе
полуреальности-полувымысла. Ее столкновения с реальностью снова и снова
толкают людей на один из двух путей:
1) на попытки "пригнать" действительность, изменить по возможности вещи
в соответствии с фантазией (относительно свободной комбинаторикой слов,
представлений);
2) на необходимость "пригнать" саму фантазию еще более ограничить ее
точным отражением вещей. Это две стороны истории культуры.
Психическое развитие ребенка, утверждал наш мудрый психолог Л. С.
Выготский, совершается не от индивидуального к социальному, а от социального
к индивидуальному: он социален уже с первых слов. Это приложимо и к
психическому преобразованию людей в истории: они социальны уже с ее начала,
индивид же с его мышлением продукт интериоризации, обособления от первичной
общности в упорной войне с суггестией
106.
Потекут столетия и тысячелетия развития человеческого ума. Одним из
сопутствующих проявлений этого процесса станет постепенное уменьшение роли
"формул" в мышлении и поведении индивидов. Чем глубже в прошлое, тем более
мы видим человека запеленутым в речевые и образные штампы и трафареты, в
формулы оценок и поведения, в формулы житейской мудрости, практического
рассудка, верований. Он разгружен от необходимости думать: почти на всякий
случай жизни, почти на всякий вопрос есть изречение, пословица, цитата,
стих, пропись, обобщенный художественный образ. Каждая такая формула
применима ко многим конкретным значениям. Надо только уметь вспомнить
подходящую. Но ведь тем самым можно и выбирать среди них! Можно сталкивать
одну формулу с другой и тем расшатывать их непререкаемость. Так развивается
пользование "своим умом".
Однако шел в истории и обратный процесс: открытие иных, непререкаемых
формул, преимущественно математических. Если не говорить об античной и
средневековой истории математики, она как целое возникает в XVII веке и с
тех пор неукоснительно крепнет и расширяет свою империю. В мире
математических формул отношения между чисто человеческими символами
(буквами) и реальными вещами или процессами снова перевернуты, т. е. вторые
становятся в известном смысле "знаками", ибо всякая формула предполагает
возможность подстановки разных численных значений, репрезентирующих вещи.
При этом математическая формула годится и не для многих, а для
неограниченного множества значений. Остановит ли что-либо экспансию
математики? Эта могучая волна может разбиться только об один утес: если
будет научно доказана однократность объекта познания, в частности
человеческой истории. Это знаменовало бы следующий, еще более высокий
уровень разума.
Примечания
1 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч.. т. 23, стр. 189.
Назад
2 В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 48, стр. 232.
Назад
3 В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 29, стр. 85.
Назад
4 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 21, стр. 29.
Назад
5 В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 33, стр. 10.
Назад
6 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 20, стр. 357.
Назад
7 См. "Вопросы философии", 1954, No 5, стр. 66.
Назад
8 Я. Я. Рогинский. К вопросу о переходе от
неандертальца к человеку современного типа. "Советская этнография",
1954, No 1, стр. 146. Назад
9 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 20, стр. 491.
Назад
10 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 3, стр. 19
(курсив мой. Б. П.). Назад
11 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 23, стр. 190.
Назад
12 См. там же, стр. 191.
Назад
13 К. Маркс и Ф, Энгельс. Соч., т. 23, стр. 190.
Назад
14 Ср. П. Ф. Протасеня. Происхождение сознания и
его особенности. Минск, 1959; его же. Проблемы общения и мышления
первобытных людей. Минск, 1961. Назад
15 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 12, стр.718.
Назад
16 См. там же, стр. 719.
Назад
17 Там же, стр. 718 (курсив мой. Б. П.).
Назад
18 К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 20, стр. 487
490. Назад
19 Две статьи М. П. Жакова опубликованы в
журнале "Проблемы истории докапиталистических обществ", 1934, No5 и 6.
Назад
20 К. Маркс II Ф. Энгельс. Соч., т. 12, стр.
714. Назад
21 См., напр., Я. Я. Рогинский. О некоторых
общих вопросах теории антропогенеза. "Вопросы философии", 1957, No 2.
Назад
22 Современная этнографическая наука обращает
внимание на ранние формы обмена, принимающие вид подарков, угощений,
праздников и т. п. (М. Mauss. Essai sur le don. Paris, 1923). В настоящее
время эта область изучения получила название "экономическая антропология".
Ред. Назад
23 См. Л. Р. Лурия. Мозг человека и психические
процессы т. II, стр. 13. Назад
24 См. Б. Ф. Поршнев. Контрсуггестия и история.
"История и психология". Назад
25 См. В. И. Кочеткова. Сравнительная
характеристика эндокранов гоминид... "Ископаемые гоминиды и происхождение
человека"; ее же. Палеоневрология, ее современное состояние. "Антропология"
(серия "Итоги науки"). Назад
26 См. "Лобные доли и регуляция психических
процессов"; А. Р. Лурия. Высшие корковые функции человека. .. A. R. Luria а.
о. Handbook of Clinical Neurology (Vinken and Bruyn), vol. 2, 1969.
Назад
27 Под сообщением в отличие от кибернетиков
автор понимает только сообщение преднамеренное и отличающееся от сигналов и
признаков, как было показано в гл. 3 (разд. I), следовательно, могущее быть
переданным также и другими, эквивалентными знаками. Вожак стада животных
ничего не сообщает для стада, он лишь дает нервную реакцию на опасность,
которая служит стаду условным раздражителем, сигналом, признаком опасности,
точно так же как взлет птицы, вспугнутой хищником или охотником.
Назад
28 А. Р. Лурия. Мозг человека и психические
процессы, т. II, стр. 94. Назад
29 К предыстории этого тезиса можно отнести
некоторые гипотезы в кн. Е. Ch. Tolman. Purposive Behavior in Animals and
Men. New York London, 1932. Назад
30 Эта критика лежит по тому же вектору, что и
некоторые мысли самого А. Р. Лурия; см. его статью "Психология как
историческая наука". "История и психология".
Назад
31 Введением может служить кн. И. М. Тонконогий.
Инсульт и афазия. Л., 1968; ср. Th. Alajouanine. L'aphasie et le langage
pathologique. Paris, 1968. Назад
32 По этому вопросу налицо научные разногласия и
оттенки. Ср. А. А. Леонтьев. Психолингвистические единицы и порождение
речевого высказывания. М., 1969, стр. 126 131.
Назад
33 И. П. Павлов. Полн. собр. соч., т. IV, стр.
428 429. Назад
34 Н. И. Чуприкова. Слово как фактор управления.
Стр. 4 Назад
35 Такое широкое этнологическое обобщение, между
прочим, логически может быть дедуцировано из проницательной работы С. А.
Токарева "К методике этнографического изучения материальной культуры". "Сов.
этнография", 1970, No 4; ср Б. Ф. Поршнев. Социальная психология и история,
гл. 2, 4. М" 1966. Назад
36 См. В. И. Кочеткова. Палеоневрология, ее
современное состояние. "Антропология" (серия "Итоги науки"), стр. 11; ср. Ю.
Г. Шевченко. Эволюция коры мозга приматов и человека. М., 1971.
Назад
37 L. Ceci. On Brain Size in Earliest Hunters.
"Current Anthropology", vol. 12, N 3, June 1971.
Назад
38 См. В. И. Кочеткова. Сравнительная
характеристика эндокранов гоминид... "Ископаемые гоминиды и происхождение
человека". Назад
39 См. У. Пенфильд, Л. Роберте. Речь и мозговые
механизмы. Назад
40 См. И. М. Тонконогий. Инсульт и афазия.
Назад
41 См. А. Р. Лурия. Мозг человека и психические
процессы, т. II. Назад
42 См. В. Л. Бианки. Эволюция парной функции
мозговых полушарий. Л., 1967; см. также "Материалы IV Всесоюзного съезда
Об-ва психологов", стр. 235 236. Назад
43 О современном состоянии проблемы см. солидную
обзорную статью С. В. Бабенковой (С. В. Бабенкова. О современном состоянии
проблемы доминантности полушарий головного мозга. "Журнал невропатологии и
психиатрии", т. LXX, вып. 4, 1970); ср. N. Geschwind, W. Lewitsky. Human
Brain. "Left-right Assymmetries in Temporal Speech Region" "Science", 1968,
vol. 161. Назад
44 См. В. В. Бунак. Происхождение речи по данным
антропологии. "Труды Ин-та этнографии", новая серия, т. XVI. М., 1951.
Назад
45 "New York Times", 25 April 1971.
Назад
46 См. Н. С. Трубецкой. Основы фонологии. М.,
1960; ср. Г. П. Торсуев. Проблемы теоретической фонетики и фонологии. Л.,
1969. Назад
47 Ср. Е.Н. Винарская. Клинические проблемы
афазии. М., 1971 Назад
48 На XVIII Международном конгрессе по
психологии в 1966 г. в Москве происходил, можно сказать, завершающий спор
между Л. А. Чистович, доказывавшей на основе огромного лабораторного
материала, что всякое восприятие речи начинается с быстротечной (порядка 15
миллисекунд) фазы редуцированного ее воспроизведения (кстати, что предложил
еще П. П. Блонский в работе "Память и мышление". "Избр. педагогич. произв.".
М., 1961), и известным лингвистом Р. Якобсоном, который, не располагая
такими данными, утверждал, что это не обязательно. К настоящему времени
вывод Л. А. Чистович и ее сотрудников подтвержден исследованиями в разных
странах. Назад
49 См. Б. Ф. Поршнев. Речеподражание (эхолалия)
как ступень формирования второй сигнальной системы. "Вопросы психологии",
1964, No 5. Назад
50 См. В. И. Кочеткова. Сравнительная
характеристика эндокранов гоминид... "Ископаемые гоминиды и происхождение
человека". Назад
51 См. И. М. Тонконогий. Инсульт и афазия; Л. R.
Luria а. о. Handbook of Clinical Neurology (Vinken and Bruyn), vol. 2, 1969
Назад
52 В. К.. Арсеньев. Дерсу Узала. М., 1934, стр.
20-21. Назад
53 См. Е. К. Сепп. История развития нервной
системы позвоночных. Назад
54 Таков, например, метод Г. Ф. Хрустова (см.
"Проблемы человеческого начала "Вопросы философии", 1968, No 6); отдельные
упоминания о "социальных отношениях" остаются чисто словесным придатком без
всякого касательства к существу развиваемых положений.
Назад
55 J. Konorski. The Physiological Mechanism of
Perseveration. "Neurological Problems". Warszawa, 1967.
Назад
56 См. 5. Ф. Поршнев. Выступление на симпозиуме
"Проблема сознания". "Сознание". Назад
57 Дж. А. Миллер. Психолингвисты. "Теория
речевой деятельности (проблемы психолингвистики)". М., 1968, стр.266.
Назад
58 Поэтому в дискуссии о речеязыковых уровнях
(Осгуд, Миллер, Леонтьев и др.) я предлагаю тезис, что таковых уровней
существует столько, сколько раз можно констатировать размах маятника между
непониманием и пониманием, т. е. их взаимное преодоление. См. "Теория
речевой деятельности (проблемы психолингвистики)".
Назад
59 Слово "вещи" автор употребляет в
общефилософском смысле как обозначение всех явлений окружающего
материального мира. Назад
60 См. А. Баллон. От действия к мысли.
Назад
61 См. Л. С. Выготский. Мышление и речь. "Избр.
психологич. произв.". Назад
62 См. А. П. Поцелуевский. К вопросу о
древнейшем типе звуковой речи. Назад
63 А. П. Поцелуевский. К вопросу о древнейшем
типе звуковой речи, стр. 48 49. Назад
64 Там же, стр. 50.
Назад
65 Среди логиков и лингвистов давным-давно идет
спор: обладают ли значениями современные имена собственные? Обзор см.: О. Л.
Резников. Гносеологические вопросы семиотики, стр. 63 68. Но нас имена
собственные интересуют только как обломок древнейшей стадии, хоть и
приспособленный к современному языку. Назад
66 Д. А. Голицын ("Доклады АН СССР", т. 180, No
1, 1968) добавляет третий фактор уровень навыка к соответствующему действию
и получает, что величина произведения всех трех сил определяет в данный
момент "предпочтение" животным того или другого рефлекса.
Назад
67 См. Д. Кальтенхаузер, Л. В. Крушинский.
Этология. "Природа", 1969, No 8. Назад
68 См. А. О. Долин. Патология высшей нервной
деятельности. Назад
69 Ср. М. Foucault. Les mots et les choses.
Paris, 1966; F. Braudel. Civilisation materielle et capitalisme (XV XVIII
siecle),vol. 1. Rennes, 1967. Назад
70 См. В. В. Бунак. Речь и интеллект, стадии их
развития в антропогенезе, "Ископаемые гоминиды и происхождение человека".
Назад
71 Ценный обзор направлений и теорий см.: Е. М.
Мелетинский. Мифологические теории XX века на Западе. "Вопросы философии",
1971, No 7; его же. Клод Леви-Стросс и структурная типология мифа. "Вопросы
философии", 1970, No7. Назад
72 К. Леви-Стросс. Структура мифов. "Вопросы
философии", 1970, No 7, стр. 153. Назад
73 См. В. И. Абаев. Отражение работы сознания в
лексико-семантической системе языка. "Ленинизм и теоретические проблемы,
языкознания". М., 1970. Назад
74 В. И. Абаев. Отражение работы сознания в
лексико-семантической системе языка, стр. 237 238, 239.
Назад
75 В. И. Абаев. Отражение работы сознания в
лексико-семантической системе языка, стр. 239, 242 243, 244.
Назад
76 В. И. Абаев. Отражение работы сознания в
лексико-семантической системе языка, стр. 236, 241.
Назад
77 A. Leroi-Gourhan. Homo faber Homo sapiens.
"Revue de synthese", vol. LXXI, 1952. Назад
78 С. А. Семенов. Производство и функции
каменных орудий. "Каменный век на территории СССР". М., 1970, стр. 8.
Назад
79 Ср. там же, стр. 14.
Назад
80 См. Л. Нуаре. Орудие труда и его значение в
истории развития человечества. Харьков, 1925.
Назад
81 Цит. по: Н. Pieron. De 1'animal a 1'homme;
les origines (lu psvclisme. "Revue de Synthesc", vol. LXXI, 1952, p. 46 56.
Назад
82 К. P. Oakley. Man the Toolmaker. London,
1951. Назад
83 H. Breuil. R. Lautier. Les Homines de la
pierre ancienne. Paris, 1951, p. 156. Назад
84 H. Alimen. Alias de Prehistoire, vol. I,
1950, p. 174 175. Назад
85 G. Kraft. Der Urmensch als Schopfer, 1942; E.
van Eickstedt. L)er derzeitige Stand der Urmenschenforschung. "Archeveque J.
Clauss Schlaginhaufen Festschrift", 1949.
Назад
86 Л. Г. Спиркин. Формирование абстрактного
мышления на ранних ступенях развития человека. "Вопросы философии", 1954, No
5, стр. 66 71. Назад
87 См. В. И. Ленин. Поли. собр. соч., т. 29,
стр. 330. Назад
88 И. П. Павлов. Поли. собр. соч., т. III, кн.
2, стр. 336. Назад
89 Ср. Д. Я. Зеленин. Имущественные запреты как
пережитки первобытного коммунизма. Л., 1934.
Назад
90 См. А. С. Гущин. Происхождение искусства. М.,
1937, стр. 36 37. Назад
91 G. H. Luquet. L'art et la religion des hommes
fossiles. Paris, 1926, p. 223 226. Факт прижизненных ампутаций концевых
фаланг пальцев в палеолите подтвержден находкой женского скелета в гроте
Мурзак-коба; см. С. H. Бибиков. Грот Мурзак-коба новая позднепалеолитическая
стоянка в Крыму. "Сов. археология", 1940, No 5; Е. В. Жиров. Костяки из грота
Мурзак-коба. Там же. Назад
92 Л. Д. Столяр. О родословном древе
палеолитического изобразительного творчества. "Тезисы докладов научи,
сессии, посвящ. итогам работы Гос. Эрмитажа за 1962 г." Л., 1963.
Назад
93 L. Joleaud, H. Alimen. Les temps
prehistoriques. Paris, 1945, p. 215; G. Goury. Origine et evolution de
1'Homme (Precis d'archeologie prehistorique, t. 1). Paris, 1948, p. 377 if.
Назад
94 Обратный тезис см.: F. A. van Scheltema. Die
geistige Wiederholung. Leipzig, 1937. Назад
95 См. П. П. Ефименко. Первобытное общество,
стр. 292. Назад
96 Цит. по: Ф. В. Бассин. Сознание,
"бессознательное" и болезнь. "Вопросы философии", 1971, No 9, стр. 94; его
же. О развитии взглядов на предмет психологии. "Вопросы психологии", 1971,No
4, стр. 110. Назад
97 Анализ дипластии и дезабсурдизации ниже
излагается кратчайшим образом; ср. также: Б. Ф. Поршнев. Антропогенетические
аспекты высшей нервной деятельности и психологии. "Вопросы психологии",
1968, No 5. Назад
98 Ср. S. Lupasco. Logique et contradiction.
Paris, 1947. Назад
99 Н. Wallon. Les origines de la pensee chez
1'enfant, t. 1. Paris. 1945. Ср. О. М. Тутинджян. Психологическая концепция
Анри Баллона. Ереван, 1966. Назад
100 См. В. А. Звегинцев. Теоретическая и
прикладная лингвистика. Назад
101 Попытки М. М. Кольцовой ("Обобщение как
функция мозга". М., 1957) и Л. И. Анцыферовой ("О закономерностях
элементарной познавательной деятельности". М., 1961) доказать обратное, на
мой взгляд, основаны на недоразумениях. Назад
102 См. Л. М. Золотарев. Родовой строй и
первобытная мифология. М., 1964; В. В. Иванов, В. Н. Топоров. Славянские
языковые моделирующие семиотические системы. М., 1965.
Назад
103 А. von Gennep. Les rites de passage, 1909.
Назад
104 Впрочем, может быть, еще до того к самым
начальным потугам принадлежит и достижение числа 7 путем прибавления двойки
к пятерке. В верхнем палеолите и позже основные количественные группировки
простых элементов в орнаментах: по 5 и по 7 (а также посредством умножения
их надвое, по 10 и по 14). См. Б. А. Фролов. Применение счета в палеолите и
вопрос об истоках математики. "Известия Сиб. отд. АН СССР", серия обществ,
наук, No 9, вып. 3, 1965; его же. Познавательное начало в изобразительной
деятельности палеолитического человека. "Первобытное искусство".
Новосибирск, 1971. Назад
105 См. Б. Ф. Поршнев. Контрсуггестия и
история. "История и психология". Назад
106 См. Б. Ф. Поршнев. Социальная психология и
история. М., 1956. Назад
Приложение. Из работы О. Т. Вите "Творческое наследие Б. Ф. Поршнева и
его современное значение"
Приложение. Из работы "Многие годы я слышу кастовые упреки: зачем занимаюсь этим кругом вопросов, если моя прямая специальность - история Европы XVII-XVIII веков. Пользуюсь случаем исправить недоразумение: наука о начале человеческой истории - и, в первую очередь, палеопсихология - является моей основной специальностью. Если в дополнение к ней я в жизни немало занимался историей, а также и философией, и социологией, и политической экономией - это ничуть не дискредитирует меня в указанной главной области моих исследований. Но вопросы доистории встают передо мной в тех аспектах, в каких не изучают их мои коллеги смежных специальностей"2. Изложение вклада Поршнева в науку об антропогенезе в виде вклада его в целый ряд вполне самостоятельных наук крайне сложно, ибо эти науки на проблеме антропогенеза пересекаются до такой степени, что границу между ними провести уже практически невозможно. Однако есть одно обстоятельство, которое делает такой путь оправданным. Поршнев отчетливо понимал двусмысленную роль специальных наук в изучении проблем антропогенеза. С одной стороны, палеоантропологи, палеонтологи и палеоархеологи - едва ли основные "легитимные" исследователи происхождения человека - были крайне поверхностно знакомы с серьезными научными результатами, полученными в зоологии, психологии, нейрофизиологии, социологии. С другой, сами эти перечисленные науки были крайне слабо развиты именно в приложении к плейстоценовому времени:
"Ни один зоолог не занялся всерьез экологией четвертичных предков людей, а ведь систематика, предлагаемая палеонтологами для окружавших этих предков животных видов, не может заменить экологии, биоценологии, этологии. Ни один психолог или нейрофизиолог не занялся со своей стороны филогенетическим аспектом своей науки, предпочитая выслушивать импровизации специалистов по совсем другой части: умеющих производить раскопки и систематизировать находки, но не умеющих поставить и самого простого опыта в физиологической или психологической лаборатории. Ни один квалифицированный социолог или философ не написал о биологической предыстории людей чего-либо, что не было бы индуцировано, в конечном счете, теми же палеоархеологами и палеоантропологами, которые бы сами нуждались в этих вопросах в научном руководстве.
Получается замкнутый круг..." 3.Для того чтобы прорвать этот замкнутый круг, Поршнев решительно взялся за восполнение названных выше пробелов в зоологии, физиологии, психологии, социологии, философии и т.д. Поршнев - материалист. И в этом отношении он не одинок в кругу антропологов. Однако он едва ли не единственный исследователь-материалист, который учел, усвоил весь тот массив религиозной критики материалистических представлений об антропогенезе, который накопился со времени выхода дарвиновского Происхождения видов. Из всех материалистических концепций происхождения человека концепция Поршнева сегодня остается единственной сумевшей устранить все те наивно-упрощенные элементы материалистического подхода к проблеме, на которые уже давно и совершенно обоснованно указывала религиозная критика. Без всякого преувеличения можно сказать: если на уровне современного знания фактов и существует альтернатива религиозным представлениям об антропогенезе, то это концепция Поршнева. Даже несмотря на то, что вот уже 25 лет с ней профессионально никто не работает. Все остальные концепции такой альтернативой признаны быть не могут. Хочу подчеркнуть: как бы ни были велики и значимы конкретные открытия в различных аспектах этой обширной проблемы, как бы ни были перспективны для дальнейшего исследования выдвинутые им смелые гипотезы, важнейшее значение исследований Поршнева в области антропогенеза лежит в области философии: в разработке такой концепции, которая в контексте научных знаний конца XX века не нуждается в гипотезе о творце. Характерно, что, отвечая на обвинения в "антинаучности", "стремлении к сенсации" и т.п., которые стали раздаваться по поводу поисков Поршневым "снежного человека", он подчеркивал именно философское значение своих открытий:
"И сегодня еще лишь очень немногие понимают, что троглодиты - большое событие в философии. В философии, граждане судьи, в философии случилась сенсация, но ведь не это имелось в виду обвинением. Материализм - целитель слепоты. Благодаря ему мы увидели то, что было под носом, но чего не надлежало видеть. Не монстра, не никчемную диковину гор и чащ, а первостепенный факт "философской антропологии""4. По мнению Поршнева, два ложных постулата мешали серьезному научному прорыву в исследовании антропогенеза 5.
"Спор пойдет не о фактах, ибо большинство фактов палеоантропологии и палеоархеологии обладает высокой степенью надежности, а об очках, через которые привыкли смотреть на эти факты"6. В двух неопубликованных главах Поршнев, собственно, доказывал две вещи. 1. Предок человека не мог быть охотником. Ибо это противоречит данным зоологии. У предка была единственная ниша, которую он мог занять: трупоядение. Именно для разделки туш трупов животных и были приспособлены знаменитые "орудия". Так же, как у других животных для подобных операций используются зубы, клыки, когти. 2. Предок человека не "изобретал" огонь. Огонь, тление были неизбежным побочным результатом обработки им каменных орудий. Ему пришлось "учиться" гасить огонь, а также утилизовать его полезные свойства. Так же, как другие животные приспосабливаются к специфике своей экологической ниши - плетут паутину, вьют гнезда, строят ульи, перегораживают реку плотинами. Или, скажем, как домашние кошки "научаются" использовать тепло настольной лампы, батареи центрального отопления и т.п. Следовательно, нет никаких оснований считать наличие огня и каменных орудий признаком появления "человека". Только неоантроп может быть признан человеком в точном смысле слова. Что же случилось в антропологии под воздействием работ Поршнева? Случилась вопиющая несправедливость, которая, увы, в истории науки встречается нередко. В начале с Поршневым не соглашались, спорили, а затем стали просто уходить, уклоняться от споров и дискуссий. Статья Материализм и идеализм в вопросах становления человека (одна из первых его публикаций по проблемам антропогенеза 7), - пишет Поршнев, - "навлекла на меня даже не суд - отлучение. Хоть я не называл идеалистом никого из наших специалистов, чуть не все схватились за шапки" 8. И только тогда, когда научному сообществу антропологов удалось практически полностью изолировать себя от Поршнева, полностью освободиться от необходимости его слушать, в сообществе антропологов произошло "чудо": выводы Поршнева относительно происхождения огня и образа питания ближайших предков человека были приняты. Сегодня абсолютное большинство антропологов фактически разделяет те выводы, за признание которых почти двадцать лет самоотверженно и безуспешно бился Поршнев. Однако эти самоотверженные усилия практически никому сегодня не известны или совершенно забыты. Признание получили выводы, правильность которых первым доказал Поршнев, но его первенство не признано. В отличие от первых двух отмеченных Поршневым мифов или предрассудков, третий до сих пор разделяется абсолютным большинством специалистов. Именно этот третий предрассудок мешает увидеть тему дивергенции палеоантропов и неоантропов (как ключевую биологическую проблему перехода в социальность) и все ее наисложнейшие аспекты. Как сказано выше, этот предрассудок предельно прост: появление человека привело к очень быстрому вымиранию предковой формы. Для преодоления этого предрассудка Поршнев предпринял наступление по четырем направлениям. Во-первых, он тщательно, во всех аспектах и нюансах, проанализировал все те неразрешимые противоречия, к которым неизбежно ведут любые попытки реконструкции появления человека при сохранении названного предрассудка. Поршнев убедительно показал, что подобные реконструкции при всех их различиях неотвратимо ведут в один и тот же логический тупик, из которого остается лишь один честный выход: признать, что без гипотезы о творце проблема появления человека принципиально неразрешима 9. Это направление лежит опять-таки на стыке зоологии и философии. Во-вторых, Поршнев показал, что традиционный миф противоречит всем имеющимся данным зоологии, с которой, как уже отмечалось, большинство антропологов было не знакомо. Точнее сказать, из зоологической литературы антропологи хорошо знали лишь публицистику, изобилующую модными антропоморфизмами, но не собственно научную зоологическую литературу. Все данные зоологии убедительно свидетельствуют, что правилом видообразования является длительное сосуществование нового вида, отпочковавшегося от предковой формы, с последней. Следовательно, бремя доказательства в споре между сторонниками и противниками того, что появление человека было редчайшим зоологическим исключением, должно лежать именно на сторонниках исключительности. В-третьих, Поршнев провел гигантскую работу по сбору фактов о параллельном существовании ближайшей предковой формы (палеоантропа) рядом с человеком (неоантропом) не только в доисторическое время, но и в современную эпоху вплоть до наших дней. Он показал, что сохранившийся до наших дней реликтовый животный предок человека, известный под разными именами (в частности, как "снежный человек"), хотя и несколько деградировал, утратив часть ставших излишними навыков, но остался представителем того же предкового вида - реликтовым палеоантропом. Итоговая книга объемом в 34 авторских листа 10, обобщившая многолетнюю самоотверженную работу Поршнева и его ближайших сотрудников, встретила ожесточенное сопротивление научного сообщества, но все-таки вышла:
"Правда, книгу удалось отпечатать таким тиражом, каким выходили средневековые первопечатные книги, - сто восемьдесят экземпляров. Но она вошла в мир человеческих книг. Пусть в последнюю минуту видный профессор антропологии метался по учреждениям, требуя прервать печатанье ниспровергающей дарвинизм книги. Книга вышла. Пусть директор Института антропологии МГУ распорядился не приобрести в библиотеку ни одного экземпляра. Она существовала отныне"11. В-четвертых, Поршнев реконструировал появление человека, исходя из альтернативных предпосылок, соответствующих данным зоологической науки. В ходе работы по четвертому направлению Поршневу пришлось отличиться серьезными исследованиями не только в зоологии, но и в целом ряде других наук. Тема дивергенции принадлежит не только антропологии, но лежит, если можно так выразиться, на стыке зоологии и культурологии. Человеческая культура, по Поршневу, выросла из дивергенции палеоантропов и неоантропов, из необходимости последних, взаимодействуя с первыми, все более уходить от навязанных ими форм взаимодействия. Поэтому посмотрим на зоологический феномен дивергенции с точки зрения его культурных последствий. Поскольку поршневский анализ характера и первых шагов дивергенции изложен только в упомянутой выше неизданной главе (в опубликованных текстах можно найти лишь намеки), приведу из нее обширные выдержки 12. Пройдя через целую серию экологических кризисов и приобретя в ходе естественного отбора совершенно удивительные биологические и нейрофизиологические "инструменты" адаптации, животный предок человека в конце среднего плейстоцена оказался перед лицом нового кризиса, грозящего ему неизбежным вымиранием. Этот предок, в соответствии с исследованиями Поршнева, упомянутыми в предыдущем разделе, выстроил себе с помощью нейросигнального механизма интердикции (о ней речь пойдет ниже, в разделе Физиология) уникальные симбиотические отношения с многочисленными хищниками, травоядными и даже с птицами. Возможность использования в пищу биомассы умерших естественной смертью или умерщвленных хищниками животных была обеспечена жестким инстинктом, не позволявшим ему кого-либо убивать.
"И вот вместе с критическим сокращением достающейся им биомассы они должны были вступать в соперничество с хищниками в том смысле, что все же начать кого-то убивать. Но как совместить два столь противоположных инстинкта: "не убей" и "убей"?
Судя по многим данным, природа подсказала [...] узкую тропу (которая, однако, в дальнейшем вывела эволюцию на небывалую дорогу). Решение биологического парадокса состояло в том, что инстинкт не запрещал им убивать представителей своего собственного вида. [...] Экологическая щель, какая оставалась для самоспасения у обреченного природой на гибель специализированного вида двуногих приматов, всеядных по натуре, но трупоядных по основному биологическому профилю, состояла в том, чтобы использовать часть своей популяции как самовоспроизводящийся кормовой источник. Нечто, отдаленно подобное такому явлению, небезызвестно в зоологии. Оно называется адельфофагией ("поеданием собратьев"), подчас достигающей у некоторых видов более или менее заметного характера, хотя все же никогда не становящейся основным или одним из основных источников питания."Проанализировав многочисленные данные зоологии о случаях адельфофагии, а также археологические данные, свидетельствующие о попытках палеоантропа встать на этот путь, Поршнев приходит к выводу:
"Выходом из противоречий оказалось лишь расщепление самого вида палеоантропов на два вида. От прежнего вида сравнительно быстро и бурно откололся новый, становившийся экологической противоположностью. Если палеоантропы не убивали никого кроме подобных себе, то неоантропы представили собой инверсию: по мере превращения в охотников они не убивали именно палеоантропов. Они сначала отличаются от прочих троглодитов тем, что не убивают этих прочих троглодитов. А много, много позже, отшнуровавшись от троглодитов, они уже не только убивали последних, как всяких иных животных, как "нелюдей", но и убивали подобных себе, то есть неоантропов, всякий раз с мотивом, что те - не вполне люди, скорее ближе к "нелюдям" (преступники, чужаки, иноверцы)".Анализ данных зоологии (начиная с Дарвина) о различных формах видообразования приводит Поршнева к выводу о своеобразном "стихийном искусственном" отборе, лежащем в основе дивергенции:
"Вполне "бессознательным" и стихийным интенсивным отбором палеоантропы и выделили из своих рядов особые популяции, ставшие затем особым видом. Обособляемая от скрещивания форма, видимо, отвечала прежде всего требованию податливости на интердикцию. Это были "большелобые"13. У них вполне удавалось подавлять импульс убивать палеоантропов. Но последние могли поедать часть их приплода. "Большелобых" можно было побудить также пересилить инстинкт "не убивать", то есть побудить убивать для палеоантропов как "выкуп" разных животных, поначалу хотя бы больных и ослабевших, вдобавок к прежним источникам мясной пищи. Одним из симптомов для стихийного отбора служила, вероятно, безволосость их тела, вследствие чего весь окрестный животный мир мог зримо дифференцировать их от волосатых - безвредных и безопасных - палеоантропов.
Этот процесс невозможно эмпирически описать, так как ископаемые данные бедны, его можно реконструировать только ретроспективным анализом более поздних явлений культуры - раскручивая их вспять, восходя к утраченным начальным звеньям. Мы примем как методологическую посылку представление, что развитие культуры не продолжает, а отрицает и всячески преобразует то, что люди оставили за порогом истории. В частности, весь огромный комплекс явлений, относящихся к разновидностям погребальных культов, то есть бесконечно многообразного обращения с трупами собратьев и соплеменников, является отрицанием и запрещением повадок палеоантропов. Люди разных исторических эпох и культур всячески "хоронили", то есть уберегали, прятали покойников, что делало невозможным их съедение. Исключением, которое, может быть, как раз восходит к интересующему нас перелому, является оставление покойников специально на поедание "дэвам" в древней дозороастрийской религии иранцев и в парсизме. Не выступают ли тут "дэвы" как преемники ископаемых палеоантропов? Пожалуй, то же можно подозревать и в обряде спускания покойника на плоту вниз по течению реки, в обряде оставления его на ветвях дерева, высоко в горах и т.п."Поршневская интерпретация древнейших захоронений как проявлений первых культурных запретов будет приведена ниже в разделе Культурология. Следы использования специально выращенной части популяции неоантропов в качестве кормовой базы палеоантропов сохранились - отмечает Поршнев - в так называемых обрядах инициации:
"Суть их состоит в том, что подростков, достигших половой зрелости (преимущественно мальчиков и в меньшей степени - девочек), выращенных в значительной изоляции от взрослого состава племени, подвергают довольно мучительным процедурам и даже частичному калечению, символизирующим умерщвление. Этот обряд совершается где-нибудь в лесу и выражает как бы принесение этих подростков в жертву и на съедение лесным чудовищам. Последние являются фантастическими замещениями некогда совсем не фантастических, а реальных пожирателей - палеоантропов, как и само действие являлось не спектаклем, а подлинным умерщвлением. О том, сколь великую роль у истоков человечества играло это явление, пережиточно сохранившееся в форме инициаций, наука узнала из замечательной книги В. Я. Проппа14, показавшего, что огромная часть сказочно-мифологического фольклора представляет собою позднее преобразование и переосмысление одного и того же исходного ядра: принесения в жертву чудовищу юношей и девушек или, точнее, этого акта, преобразованного уже в разные варианты обряда инициации." Длительное сохранение человеческих жертвоприношений, уже обособившихся от функции служить кормовой базой палеоантропам, Поршнев объясняет следующими причинами:
"Если некогда умерщвление людей было связано со специфическими отношениями неоантропов с палеоантропами и очень рано было подменено жертвенным умерщвлением животных, в частности скота, то в Центральной и Южной Америке крупный домашний скот почти отсутствовал и первобытный обряд сохранился до времени сложных культов, тогда как древние греки уже с незапамятных времен заменили человеческие жертвы подносимыми всякого ранга божествам гекатомбами - горами - умерщвляемого скота".Проанализировав многочисленные данные об эволюции жертвоприношений, Поршнев резюмирует:
"Таким образом в наших глазах восстанавливается сначала кривая восходящего биологического значения этих жертвоприношений, то есть увеличение объема жертвуемой пищи для нелюдей (вернее, антилюдей), а позже начинается и затем круто заменяет эту реальную биологическую функцию символическая функция. Последняя может идти как прямо от человеческих жертвоприношений (религиозное самоубийство, самоуродование, самоограничение в форме поста и аскетизма, заточение), так и от жертв скотом и продуктами (посвящение животных, жертва первинок, кормление фетиша, сжигание, брызганье, возлияние)".Поршнев так подводит итоги анализу дивергенции:
"Итак, если, с одной стороны, мы нащупываем в глубинах дивергенции умерщвление значительной части молоди некоей отшнуровывающейся разновидности (количество этой молоди постепенно редуцировалось до обряда принесения в жертву только первенца), то, с другой стороны, мы находим и взаимное умерщвление друг друга взрослыми мужскими особями (редуцированная форма в этом случае - поединок). Из этой второй линии произошли и рабство, то есть сохранение жизни раненым и пленным, и его последующие преобразования и смягчения в дальнейшей экономической эволюции человечества, а с другой стороны - всяческие формы мирного соседства, то есть превращения войн в устойчивость границ, в размежевание сосуществующих этносов, культур и государств. Войны остались как спорадические катаклизмы, которые человечество все еще не может изжить.
Но наша тема - только начало человеческой истории. Дивергенция или отшнурование от палеоантропов одной ветви, служившей питанием для исходной, - вот что мы находим в истоке, но прямое изучение этого биологического феномена немыслимо. Мы можем лишь реконструировать его, как и всю ошеломляющую силу его последствий, почти исключительно по позднейшим результатам этого переворота: с помощью наших знаний об историческом человеке и человеческой истории".Необходимость кормить палеоантропов частью собственной популяции, в качестве которой могут выступать, главным образом, особи мужского пола, сформировала на пороге истории своеобразные "гендерные" отношения внутри вида неоантропов. Современный феминизм мог бы найти здесь много полезного для понимания происхождения проблем, с которыми ему приходится работать 15:
"Самки-производительницы, вероятно, давали и вскармливали немалое потомство. Что касается особей мужского пола, их количество могло быть много меньше для обеспечения производства обильной молоди. Но вырастала ли последняя до взрослого состояния? [...] Надо думать, что этот молодняк, вскормленный или, вернее, кормившийся близ стойбищ на подножном растительном корму до порога возраста размножения, умерщвлялся и служил пищей для палеоантропов. Лишь очень немногие могли уцелеть и попасть в число тех взрослых, которые теперь отпочковывались от палеоантропов, образуя мало-помалу изолированные популяции кормильцев этих палеоантропов".Различия в биологической ценности, которую представляли для отношений с палеоантропами мужские и женские особи неоантропов, на фоне развитого "искусственным" отбором инстинкта "убивать" обусловили появление чисто "мужского дела" - войны:
"Если от современных войн с их сложнейшими классовыми, политическим, экономическими причинами спуститься как можно глубже в познаваемое для исторической науки прошлое в эпоху варварства, мы обнаруживаем увеличивающееся там значение не завоевания, а самого сражения, самой битвы. В предфеодальные времена результат войны - это убитые люди, оставшиеся на поле брани. [...] А в глубинах первобытности и подавно не было ни покорения туземцев завоевателями, ни обращения их в данников, ни захвата у них территорий. На взаимное истребление выходили только мужчины (если оставить в стороне легенду об амазонках); [...] с биологической точки зрения, исчезновение даже части мужского населения не препятствовало воспроизведению и расширению популяции при сохранении продуктивной части женского".Здесь же целесообразно привести опубликованные результаты специальных исследований Поршнева в области экологии ближайших предков человека, ибо они прямо касаются будущих человеческих "семейных ценностей". Речь идет о "тасующемся стаде" как форме сосуществования ближайших предков человека:
"Их биологический образ жизни, способ получения мясной пищи предъявил на определенной ступени почти непосильные требования к мобильности, подвижности этих существ, как в смысле быстроты передвижения, так и в смысле длительности и покрываемых расстояний. Эти требования и привели к разрыву стадного сцепления: самки с молодняком (очень долго несамостоятельным у гоминид) отставали, отрывались от взрослых самцов, причем не сезонно (как, например, в стадах горных козлов), а без возможности соединиться вновь. Но на гигантской территории этих миграций другие самцы на время присоединялись к этим самкам с молодняком, чтобы затем, в свою очередь, оторваться от них."16
"Если настаивать на слове "стадо", то это стадо совершенно особого рода: то разбухая, то съеживаясь в объеме, то распадаясь на единицы, оно не имеет постоянного состава индивидов. Один и тот же индивид может оказываться последовательно членом разных сообществ по мере их соединений, рассредоточений, тасовки. [...] В этих тасующихся группах и не могло быть стойкого семейного ядра, вроде семейных групп гиббонов, ни "гаремной семьи" павианов, - самцы, составляющие вообще элемент зоогеографический, обычно более мобильный, чем связанные молодью самки, в данном случае, оторвавшись от своих самок, уже не возвращались к ним вновь, а примыкали где-либо к другим, третьим, совершая, может быть, громадные пространственные перемещения."17
"Так, по-видимому, объясняется появление так называемого промискуитета - явления, логически доказанного как исходная ступень человеческой семьи, хотя совершенно не характерного для животных."18 О поршневском анализе возникающих культурных запретов, связанных с дальнейшей эволюцией семейно-половых отношений людей, будет сказано ниже в разделе Культурология. Приведенные выдержки отчасти дают ответ на вопрос о причинах гигантского, но почти безотчетного сопротивления коллег-ученых и вообще "общественности", с которым Поршневу приходилось сталкиваться всю жизнь. Внедрение этой концепции в научный оборот, в сферу широкого публичного обсуждения способно вызвать культурный шок невиданных масштабов и глубины. Все общечеловеческие ценности, как религиозные, так и светские, как "западные", так и "восточные", потребуют глубокого пересмотра, переосмысления, "переобоснования". Ведь, с одной стороны, все культурное "самосознание" человека сформировалось в силу необходимости "дистанцироваться" от своего прошлого, от своего предка (ниже об этом будет сказано подробнее), но, с другой стороны, реально достигнутое "дистанцирование" надежно обеспечено лишь одним: наивной верой в то, что "мы" по определению с "самого начала" являемся "их" (реальных предков) противоположностью. И вот тут появляется "умник" Поршнев и пытается открыть "нам" глаза на то, что в эту самую противоположность "мы" еще только превращаемся (и еще долго будем превращаться), тогда как своим появлением на земле "мы" обязаны некоему отвратительному животному, которое специально вывело "нас" искусственным отбором для выполнения единственной функции - служить ему кормовой базой! Что-то вроде "мыслящей" коровы мясной породы... Поршнев в одном месте заметил: если суммировать все этические представления об отвратительном, мерзком, грязном, не достойном человека, то получится не что иное, как реальный образ палеоантропа времен дивергенции. А значит, и образ первых людей, которые, глядя на палеоантропа, как в зеркало, медленно начали "исправляться". Как жить, зная, что "мы", люди, по биологическому определению, "хуже зверей", что убийство себе подобных есть не "отклонение", а подлинная "наша" природа, отличающая "нас" от всех остальных животных (у последних - это все-таки исключение, а не правило)? Как жить, зная, что красивый обычай дарить цветы является всего лишь результатом глубокой и длительной трансформации "нашей" древнейшей и совсем "некрасивой" основной функции - преподносить в качестве "подарка" неким мерзким животным собственных детей, производимых для этого на свет в большом количестве и собственноручно убиваемых? Образ "высоконравственного человека" как всего лишь трудного и не вполне достигнутого результата исторического развития - слабое и, главное, совершенно непривычное утешение... Как тут "безотчетно" не испугаться? Как решительно не отвергнуть? Как не попытаться опровергнуть? Как не заткнуть уши, если опровергнуть не получается?
"Понятие "знак" имеет два кардинальных признака: основные знаки 1) взаимозаменяемы по отношению к денотату, 2) не имеют с ним никакой причинной связи ни по сходству, ни по причастности"20. Исследования физиологических предпосылок человеческой речи позволили Поршневу перевести проблему "знака" в генетическую плоскость - "какой из этих двух признаков первоначальнее?":
"Ответ гласит: второй. Об этом косвенно свидетельствует, между прочим, семасиологическая природа имен собственных в современной речи: если они, как и все слова, удовлетворяют второму признаку, то заменяемость другим знаком выражена у имен собственных слабее, а в пределе даже стремится к нулю [...]. Иначе говоря, имена собственные в современной речевой деятельности являются памятниками, хотя и стершимися, той архаической поры, когда вообще слова не имели значения"21. Следовательно, в исходном пункте слово "не имеет значения" 22:
"Языковые знаки появились как антитеза, как отрицание рефлекторных (условных и безусловных) раздражителей - признаков, показателей, симптомов, сигналов. [...] Человеческие языковые знаки в своей основе определяются как антагонисты тем, какие воспринимаются или подаются любым животным"23. С другой стороны, Поршнев показал, что из выделенных семиотикой трех основных функций знаков человеческой речи (семантика, синтаксис, прагматика) наиболее древней и в этом смысле наиболее важной является прагматическая функция - отношение слова к поведению человека. Подводя итог своему аналитическому обзору исследований по психологии речи, Поршнев перекидывает мостик от лингвистики - через психологию - уже к физиологии:
"Что касается новейших успехов психологии речи, то мы можем теперь обобщить сказанное выше: вполне выявилась перспектива показать управляющую функцию второй сигнальной системы, человеческих речевых знаков как в низших психических функциях, в том числе в работе органов чувств, в рецепции, в восприятии, так и в высших психических функциях и, наконец, в сфере действий, деятельности. Оправдан прогноз, что мало-помалу с дальнейшими успехами науки за скобкой не останется ничего из человеческой психики и почти ничего из физиологических процессов у человека"24. Последнее (управляющая функция речи по отношению к физиологическим процессам) не только на целом ряде случаев проанализировано современной наукой, но и включено в некоторые специальные "практики": так, например, все известные "чудеса", демонстрируемые "йогами", обнаруживают именно способность, опираясь на механизмы второй сигнальной системы, сознательно управлять даже генетически наиболее древними физиологическими функциями организма, включая и те, которые находятся в ведении вегетативной нервной системы, то есть являются общими для человека и растений. На ту же тему Поршнев пишет в другом месте:
"Человеческие слова способны опрокинуть то, что выработала "первая сигнальная система" - созданные высшей нервной деятельностью условно-рефлекторные связи и даже врожденные, наследственные, безусловные рефлексы. Она, как буря, может врываться в, казалось бы, надежные физиологические функции организма. Она может их смести, превратить в противоположные, разметать и перетасовать по-новому. [...] Нет такого биологического инстинкта в человеке, нет такого первосигнального рефлекса, который не мог бы быть преобразован, отменен, замещен обратным через посредство второй сигнальной системы - речи"25. Анализ нейрофизиологических предпосылок становления речи у ближайших предков человека позволил Поршневу утверждать, что "слово" возникло в качестве инструмента принуждения одним другого, внешнего "приказа", от выполнения которого невозможно было уклониться. Этому соответствуют и данные лингвистики о наибольшей древности среди частей речи именно глагола, а из существительных - имен собственных (возникших как знаки запрещения трогать, прикасаться). Следовательно, необходимо предположить, что одна особь "принуждала" другую к выполнению чего-то противоречащего (противоположного) сигналам, подсказанным ее сенсорной сферой: в противном случае, в возникновении этого механизма не было бы никакого биологического смысла. Даже столь беглый и поверхностный обзор показывает, насколько поршневский подход к анализу зарождения "социальности" богаче и перспективней, чем традиционные рассуждения о "совместной трудовой деятельности". Как будто пчелы или бобры "трудятся" не "совместно". Только с появлением речи, языка можно говорить о появлении человека (и человеческого труда). Поршнев доказал, что в библейском "в начале было слово" куда больше материализма (и марксизма), чем в ссылках на "труд", "коллективную охоту" и т.п. Однако то "слово", которое, действительно, было "в начале", являлось носителем принуждения, а не смысла, не обозначения. Проанализировав огромный массив исследований отечественных и зарубежных специалистов, изучавших различные аспекты человеческой речи (второй сигнальной системы, по Павлову), Поршнев констатирует, что общее развитие науки вплотную подошло к решению вопроса о том, чем "труд" животного отличается от человеческого труда:
"Ключевым явлением человеческого труда выступает подчинение воли работающего как закону определенной сознательной цели. На языке современной психологии это может быть экстероинструкцией (командой) или аутоинструкцией (намерением, замыслом)"26. Труд в строгом человеческом смысле предполагает нечто большее, чем "совместность" действий, он предполагает принуждение одного другим. Что в ходе развития интериоризуется в "самопринуждение" и т.д. Исходная биологическая ситуация, обусловившая выдвижение принуждения на передний план, порождена дивергенцией предкового вида, о чем сказано выше. Правда, здесь опять начинает "попахивать" марксизмом, эксплуатацией, прибавочной стоимостью... Подробнее об этом см. ниже в разделе Экономические науки. Все дальнейшее развитие речевого общения состояло в освоении все более сложных инструментов защиты от необходимости автоматически выполнять "команду", с одной стороны, и инструментов слома такой защиты 27. Об этом пойдет речь в следующих разделах настоящего обзора. В лингвистике произошло почти то же, что и в антропологии: Поршнева практически не вспоминают (за немногими исключениями 28), дальнейшей разработкой поршневской парадигмы в явном виде никто не занимается, однако в неявном виде основные выводы Поршнева большинством лингвистов сегодня фактически признаны.
"В каждый данный момент жизнедеятельности организма, как правило, налицо два центра (две группы, констелляции центров на разных этажах), работающих по противоположным принципам: один - "по Павлову", по принципу безусловных и условных рефлексов, другой - "по Ухтомскому", по принципу доминанты. Один - полюс возбуждения, другой - полюс торможения. Один внешне проявляется в поведении, в каком-либо действии организма, другой внешне не проявляется, скрыт, невидим, так как он угашен притекающими к нему многочисленными бессвязными, или диффузными, возбуждениями. Однако при всем их антагонизме на первом полюсе [...] в подчиненной форме тоже проявляется принцип доминанты, а на втором опять-таки в подчиненной форме проявляется принцип безусловных и условных рефлексов"30. Принцип доминанты реализуется полностью лишь на полюсе торможения, то есть в качестве тормозной доминанты. Но при этом сохраняется возможность инверсии этих центров, возможность "инверсии тормозной доминанты". Все внешние стимулы, попадая в сенсорную сферу животного, дифференцируются на "относящиеся к делу" и "не относящиеся к делу". Первые направляются в "центр Павлова", вторые - в "центр Ухтомского". В соответствии с принципом доминанты этот второй центр быстро "переполняется" и переходит в фазу торможения. Иначе говоря, все, что может помешать нужному действию, собирается в одном месте и решительно тормозится. Тем самым "центр Ухтомского" обеспечивает возможность "центру Павлова" выстраивать сложные цепи рефлекторных связей (первая сигнальная система) для осуществления биологически необходимого животному "дела" без помех:
"Согласно предлагаемому взгляду, всякому возбужденному центру (будем условно для простоты так выражаться), доминантному в данный момент в сфере возбуждения, сопряженно соответствует какой-то другой, в этот же момент пребывающий в состоянии торможения. Иначе говоря, с осуществляющимся в данный момент поведенческим актом соотнесен другой определенный поведенческий акт, который преимущественно и заторможен"31. Именно такие скрытые "поведенческие акты", полезные животному лишь своей "притягательной" для всего ненужного силой, и обнаруживаются физиологом-экспериментатором в так называемой "ультрапарадоксальной" фазе в виде "неадекватного рефлекса": животное вместо того, чтобы пить, вдруг начинает "чесаться" и т.п. Этот "спаренный" механизм "Павлова-Ухтомского" таит в себе целый переворот в животном мире, ибо открывает возможность одному животному вторгаться в "действия" другого. Ведь если удается перевести в активную форму заторможенное действие, то парализованным оказывается сопряженное с ним, биологически полезное в данный момент для животного "действие", ибо уже центр, обеспечивавший последнее "по Павлову", переходит в режим работы "по Ухтомскому". Для того, чтобы на основе такой "инверсии тормозной доминанты" возникла система дистантного взаимодействия, необходимо еще одно звено - имитация, подражание 32: активная сторона взаимодействия осуществляет некое действие, которое, будучи "сымитированным" пассивной стороной, автоматически тормозит действие, осуществляемое последней:
"Соединение этих двух физиологических агентов - тормозной доминанты и имитативности - и дало новое качество, а именно возможность, провоцируя подражание, вызывать к жизни "антидействие" на любое действие, то есть тормозить у другого индивида любое действие без помощи положительного или отрицательного подкрепления и на дистанции"33. Такое дистантное (опосредованное имитативным рефлексом) нейросигнальное воздействие одной особи на другую Поршнев назвал "интердикцией". Вот приведенный Поршневым пример "оборонительной" интердикции в стаде:
"Какой-то главарь, пытающийся дать команду, вдруг принужден прервать ее: члены стада срывают этот акт тем, что в решающий момент дистантно вызывают у него, скажем, почесывание в затылке или зевание, или засыпание, или еще какую-либо реакцию, которую в нем неодолимо провоцирует (как инверсию тормозной доминанты) закон имитации"34. Таким примером Поршнев иллюстрирует необходимые условия появления интердикции. Она появляется именно тогда, когда человеческому предку, обладающему сильно развитым имитативным рефлексом, в силу меняющейся экологической среды все чаще приходилось скапливаться во все более многочисленные и случайные по составу группы, где такой рефлекс не просто становился опасным - его неодолимая сила уже грозила "биологической катастрофой" 35. Интердикция, одолевая неодолимую (ничем иным) силу имитации, как раз и предотвращает эту угрозу. Таким образом имитация играет в становлении интердикции двоякую роль. С одной стороны, развитый имитативный рефлекс предоставляет канал для передачи самого интердиктивного сигнала. С другой, этот же развитый имитативный рефлекс превращает интердиктивное сигнальное воздействие в необходимое условие выживания данного вида. Интердикция - пишет Поршнев - "составляет высшую форму торможения в деятельности центральной нервной системы позвоночных" 36. Анализ имеющихся данных об экологических нишах, в которых на разных этапах приходилось "бороться за существование" предку человека, об эволюции его головного мозга, о беспрецедентно тесных отношениях с огромным числом других животных приводит Поршнева к двоякому выводу 37:
"Пожалуй, самая первичная из них в восходящем ряду - уклониться от слышания и видения того или тех, кто формирует суггестию в межиндивидуальном общении"41. Лет десять назад один пожилой ленинградский физиолог в частной беседе объяснил сложившуюся ситуацию следующим образом: современными физиологами признается только то, что является результатом использования микроскопа, скальпеля, химического анализа и т.п. Все остальное - "философия". Тем не менее, рискну высказать уверенность, что потребность физиологов в "философии" в духе Павлова, Ухтомского и Поршнева исчезла не навсегда. Она еще вернется. [Опущены следующие главы, в которых, в основном, приводится изложение соответствующих тем из книги Поршнева "О начале человеческой истории":
"Все запреты, царящие в мире людей, сопряжены хоть с каким-нибудь, хоть с малейшим или редчайшим исключением. Человек не должен убивать человека, "кроме как врага на войне". Отношения полов запрещены, "кроме как в браке", и т.п. Пользование чужим имуществом запрещено, "кроме как при дарении, угощении, сделке" и т.п. Совокупность таких примеров охватывает буквально всю человеческую культуру. Складывается впечатление", - осторожно продолжает Поршнев, - "что чем глубже в первобытность, тем однозначнее и выпуклее эти редчайшие разрешения, с помощью которых психологически конструируется само запрещение. Нечто является "табу", "грехом" именно потому, что оно разрешено при некоторых строго определенных условиях. Это - запрещение через исключение. По-видимому, при этом в обозримой истории культуры представления о "табу", "грехе", "неприкосновенном", "сакральном"" и т.п. мало-помалу утрачивают свою генерализованность в противоположность чему-то, что можно и должно. Происходит расщепление на много конкретных "нельзя". Достаточно наглядно это видно в том, как в христианстве или в исламе усложняется классификация "грехов" не только по содержанию, но и по степени важности"42. Какова же природа такого специфического "конструирования" запрета? Отвечая на этот вопрос, Поршнев ссылается среди прочего и на "философию имени", разработанную Лосевым:
"Расчленяя в слове как бы ряд логических слоев или оболочек, Лосев особое внимание уделил тому содержанию слова, которое он назвал "меоном": в слове невидимо негативно подразумевается все то, что не входит в его собственное значение. Это как бы окружающая его гигантская сфера всех отрицаемых им иных слов, иных имен, иных смыслов. Если перевести эту абстракцию на язык опыта, можно сказать, что слово, в самом деле, выступает как сигнал торможения всех других действий и представлений кроме одного-единственного"43. Происхождение специфической формулы культурных запретов - запретов через исключение - лежит в физиологической природе суггестии. Резюмируя долгий эволюционный путь от интердикции к суггестии, Поршнев пишет:
"Но, в конце концов, возникают, с одной стороны, такие сигналы, которые являются стоп-сигналом по отношению не к какому-либо определенному действию, а к любому протекающему в данный момент (интердикция44); с другой стороны, развиваются способы торможения не данной деятельности, а деятельности вообще; последнее достижимо лишь посредством резервирования какого-то узкого единственного канала, по которому деятельность может и должна прорваться. Последнее уже есть суггестия" 45. Возникнув в качестве инструмента торможения всего, кроме чего-то одного, суггестия породила два различных социальных феномена: слово человеческой речи, в которой доминирующим стало "можно только это", то есть "должно", и культурную норму, в которой, наоборот, доминирующим стало "нельзя все остальное".
"По-видимому, древнейшим оформлением этого запрета явилось запрещение съедать человека, умершего не той или иной естественной смертью, а убитого человеческой рукой. Труп человека, убитого человеком, неприкасаем. Его нельзя съесть, как это, по-видимому, было естественно среди наших далеких предков в отношении остальных умерших. К такому выводу приводит анализ палеолитических погребений"46.
"С покойника неприкасаемость распространялась и на живого человека. Он, по-видимому, считался неприкасаемым, если, например, был обмазан красной охрой, находился в шалаше, имел на теле подвески. На определенном этапе право убивать человека ограничивается применением только дистантного, но не контактного оружия; вместе с этим появляются войны, которые в первобытном обществе велись по очень строгим правилам. Однако человек, убитый по правилам, уже мог быть съеден"47. Таким образом, Поршнев намечает процесс постепенного преодоления "свойства" человека убивать себе подобных. В другом месте он так говорит о процессе монополизации государством права убивать (об этом пойдет речь в разделе Политические науки):
"Тут речь не об оценке - хорошо это или плохо. Ведь можно посмотреть на процесс этой монополизации как на путь преодоления человечеством указанного "свойства": как на запрещение убивать друг друга, осуществляемое "посредством исключения" - для тех узких ситуаций, когда это можно и должно (таков механизм осуществления многих запретов в истории культуры, в психике человека)"48. Ко второй группе запретов Поршнев относит "запреты брать и трогать те или иные предметы, производить с ними те или иные действия. Эта группа запретов особенно тесно связана с формированием общественного отношения собственности" 49, о чем речь будет в следующем разделе. Наконец, к третьей группе запретов Поршнев относит половые запреты, в частности, наиболее древние из них - запрет полового общения матерей и сыновей, затем братьев и сестер. Подводя итоги своему анализу образа жизни древнейших людей, Поршнев пишет:
"На заре становления общества [...] эти запреты означали преимущественные права пришельцев-мужчин. Но сложившийся таким образом конфликт между ними и младшими выросшими на месте мужчинами разрешился в форме, во-первых, обособления младших в особую общественную группу, отделенную от старших сложным барьером, во-вторых, возникновения экзогамии - одного из важнейших институтов становящегося человеческого общества"50. Как уже говорилось выше, система "тасующегося стада" предполагает непрерывное обновление его состава, в ходе которого время от времени появляются новые пришельцы-самцы, примыкающие к этому "стаду", а через некоторое время вновь покидающие его. 2. Религия Из результатов исследований Поршнева, затрагивающих такой феномен культуры, как религия, кратко остановлюсь лишь на двух.
"Согласно этому ходячему представлению, хозяйственная психология всякого человека может быть сведена к постулату стремления к максимально возможному присвоению. Нижним пределом отчуждения (благ или труда), психологически в этом случае приемлемым, является отчуждение за равноценную компенсацию. [...] Действительно, поведение, обратное указанному постулату, при капитализме не может быть ничем иным, как привеском. Но даже при феодализме, как видно из источников, хозяйственная психология содержала гораздо больше этого обратного начала: значительное число средневековых юридических и законодательных актов запрещает или ограничивает безвозмездное дарение, подношение, пожертвование недвижимого и движимого имущества. Чем дальше в глубь веков и тысячелетий, тем выпуклее этот импульс"52. В первобытной экономической культуре Поршнев констатирует абсолютное доминирование именно "этого импульса":
"Взаимное отчуждение добываемых из природной среды жизненных благ было императивом жизни первобытных людей, который нам даже трудно вообразить, ибо он не соответствует ни нормам поведения животных, ни господствующим в новой и новейшей истории принципам материальной заинтересованности индивида, принципам присвоения. "Отдать" было нормой отношений."53 "То были антибиологические отношения и нормы - отдавать, расточать блага, которые инстинкты и первосигнальные раздражители требовали бы потребить самому, максимум - отдать своим детенышам либо самкам" 54. Фактически Поршнев намечает контуры науки о первобытной экономике. Однако в силу того, что сохранившиеся в наше время следы первобытной экономической культуры относятся скорее к культуре как таковой, данная тема отнесена к разделу "культурология":
"Норма экономического поведения каждого индивида [...] состояла как раз во всемерном "расточении" плодов труда: коллективизм первобытной экономики состоял не в расстановке охотников при облаве, не в правилах раздела охотничьей добычи и т.п., а в максимальном угощении и одарении каждым другого. [...] Дарение, угощение, отдавание - основная форма движения продукта в архаических обществах"55. Напротив, развитие человеческого общества состояло в создании все более усложняющейся системы ограничений для этой "формы движения продукта", в "отрицании" указанного исходного пункта:
"На заре истории лишь препоны родового, племенного и этнокультурного характера останавливали в локальных рамках "расточительство" и тем самым не допускали разорения данной первобытной общины или группы людей. Это значит, что раздробленность первобытного человечества на огромное число общностей или общин (причем разного уровня и пересекающихся), стоящих друг к другу так или иначе в оппозиции "мы - они", было объективной хозяйственной необходимостью"56. Как наглядно видно из приведенного отрывка, поршневский анализ постоянно обращен к проблемам, лежащим на стыке, на пересечении различных наук, в данном случае, как минимум, четырех - истории, экономики, социальной психологии и культурологии. Ниже, в разделе Экономическая наука, будет показано, что, по Поршневу, создание описанной системы первобытных ограничений взаимного "расточительства" означает и формирование первобытных отношений собственности. Восприятие творческого наследия Поршнева в культурологии - весьма необычное явление. С одной стороны, так случилось, что культурология сегодня все больше начинает претендовать на роль той самой "синтетической науки об общественном человеке или человеческом обществе", о строительстве которой мечтал Поршнев. И популярность его имени среди культурологов едва ли не самая высокая в науках вообще. Во всяком случае, в России. С другой стороны, современная культурология абсолютно не соответствует поршневским критериям "синтетической науки об общественном человеке или человеческом обществе". Элементы генетического анализа феноменов культуры, наиболее важные для Поршнева, здесь крайне редки. Поэтому неудивительно, что в отличие от имени Поршнева его действительные взгляды в культурологии совершенно непопулярны. В рамках этой науки не только не разрабатывается поршневское творческое наследие, не проводятся исследования на базе его научной парадигмы, но эти последние там, строго говоря, даже не слишком хорошо известны.
"На столе ученого лежит огромная стопка сообщений людей о неведомом ему явлении. [...] Эта стопка сообщений доказывает хотя бы один факт, а именно, что такая стопка сообщений существует, и мы не поступим глупо, если подвергнем данный факт исследованию. Ведь может быть, этот первый наблюдаемый факт поможет хотя бы угадать причину недостатка других фактов, а тем самым найти дорогу к ним"58. Самое опасное для ученого, по мнению Поршнева, сразу взяться за отбраковку: наименее достоверные - выбросить, оставив для анализа лишь минимум наиболее достоверных:
"Исходным пунктом должно быть недоверие ко всей стопке сообщений целиком, без малейших льгот и уступок. Только так вправе начать свое рассуждение ученый: может быть, все, сообщенное нам разными лицами о реликтовом гоминоиде, не соответствует истине. Только при таком допущении ученый сможет объективно рассмотреть неоспоримый факт - стопку сообщений. Раз все в ней неверно, как объяснить ее появление? Что она такое и как возникла?"59. Очевидно, что сказанное применимо не только к фактам о реликтовом гоминоиде. Подойдем к проблеме с другой стороны. Для любого "обществоведа", а тем более для такого "универсалиста", как Поршнев, имеет ключевое значение одно фундаментальное отличие общественных наук от естественных. Если физик или химик не может объяснить, почему его гениальное открытие обществом отторгается, то факт такого непонимания не ставит под сомнение его профессиональную компетенцию. Если обществовед не понимает - значит он плохой обществовед, ибо вопрос о механизмах восприимчивости общества (населения, научной и политической элиты и т.п.) к различным новациям прямо входит в предмет его науки. Понимал ли Поршнев проблему "внедрения"? Безусловно. Ведь именно он и никто другой исследовал механизмы защиты от суггестии (контрсуггестия) и способы слома такой защиты (контрконтрсуггестия). Он как высококлассный профессионал не мог не видеть, какие формы контрсуггестии применяются для защиты от его аргументов, но не нашел подходящих форм контрконтрсуггестии. Ситуация - в чем-то схожая с З. Фрейдом, который в каждом возражении против результатов своих исследований обнаруживал один из исследованных им "комплексов". Точно так же и Поршнев отчетливо видел в реакции на изложение результатов своих исследований проанализированные им самим способы защиты от воздействия словом. Почему же он не нашел подходящих форм контрконтрсуггестии? Разумеется, человек не всесилен, и даже в самом интеллектуально развитом сообществе никогда не отключается абсолютно возможность рецидивов наиболее примитивных форм контрсуггестии, которые оказываются особо эффективными против тех, кто не может позволить себе опуститься на тот же уровень. Однако представляется, что дело не только в этом, и даже главным образом - не в этом. Выскажу гипотезу, что именно в оценке подходящих форм контрконтрсуггестии Поршнев серьезно ошибся. Поршнев, безусловно, страдал, так сказать, профессиональной болезнью всякого "диахронического универсалиста" - очевидной для большинства современников переоценкой уровня прогрессивности той ступени развития, в которой он сам жил. Именно в этом справедливо обвиняли Гегеля. Можно с уверенностью предположить, что Поршнев догадывался об угрозе, которую таит эта болезнь и для него лично. Приведу очень характерное его рассуждение о Гегеле:
"Мы нигде не находим у Гегеля прямого утверждения, что прусская монархия в ее реальном состоянии того времени уже является достигнутым идеалом [...]. Субъективно Гегель рисовал, скорее, утопию дальнейшей эволюции прусского государства, предъявляя ему свои требования и векселя, хотя и сопровождаемые бесчисленными восхвалениями и церемонными поклонами"60. То же самое можно сказать и о самом Поршневе. Он и рисовал "утопию дальнейшего развития" СССР (и "социалистического лагеря" в целом), и "предъявлял ему свои требования и векселя", не избегая ни "восхвалений", ни "церемонных поклонов". Однако, даже учтя все это (воспроизведем поршневскую логику анализа "основной социологической проблемы"), придется констатировать: остается слишком многое, что он писал об окружающей социалистической действительности безусловно искренне, но являющееся по силе анализа несопоставимо более мелким, чем его же исследования других формаций. Разумеется, вызванные такой "болезнью" не вполне адекватные оценки общественного строя СССР нисколько не умаляют его заслуг в исследовании всей остальной истории - эти оценки составляют неизмеримо малую часть его творческого наследия. Однако именно они мешали Поршневу выстраивать диалог с коллегами. Он сплошь да рядом прибегал к аргументации, которая не достигала цели, не была и не могла быть услышана современниками: он видел в них вовсе не тех людей, каковыми они были на самом деле. Один пример, относящийся к диалогу с коллегами по проблемам истории феодализма. Уже к началу 50-х годов (если не раньше) для большинства серьезных историков стали очевидными вопиющие противоречия между каноническими (и застывшими, с точки зрения конкретного содержания) формулами "марксизма-ленинизма" и гигантским массивом новых, надежно установленных эмпирических фактов, накопленных историками за годы советской власти. Каждый ученый оказался перед роковой развилкой. Большинство пошло по пути ритуальных клятв верности каноническим формулам в "предисловиях" и "введениях", решительно отказываясь от их действительного использования в качестве сколько-нибудь важных методологических инструментов. Поршнев, один из немногих, "пошел другим путем": он взялся за всестороннюю и тщательную ревизию самого содержания "опустошившихся" формул. Понятно, что ученые, следующие двумя этими разными путям, не могли избежать стремительного разбегания вплоть до полного непонимания друг друга. Однако тогда Поршнев не терял надежды, пытаясь разъяснить, что пресловутые "формулы" применимы не только в ритуальных целях:
"Авторы ряда учебников и работ по феодальной эпохе, [...] если и признают на словах функцию подавления и обуздания крестьянства сущностью феодального государства, оставляют далее эту "сущность" в стороне, не прибегая к ней для объяснения даже самых существенных сторон и изменений феодального государства (например, централизации), объясняя их какими-то другими, неглавными, функциями государства. Но что же это за "сущность", раз ею нельзя объяснить ничего существенного в истории феодального государства?"61. Из приведенных слов видно, что Поршнев использовал аргументацию, которая могла вызвать лишь обратный эффект, а именно - крайне негативную эмоциональную реакцию, значение которой он, как специалист по социальной психологии, обязан был понимать. Ведь фактически Поршнев ловит их на попытке прорвать "с фланга" монополию идеологической надстройки. Он ставит им в упрек именно то, чему в собственном анализе аналогичных процессов в феодальном обществе придавал исключительно важное и безусловно прогрессивное значение! Могли ли такие аргументы достичь целей, к которым стремился Поршнев? Вторым примером может служить описанный выше в разделе Зоология эпизод с реакцией научного сообщества на скрытое обвинение антропологов в идеализме. Фактически Поршнев не принимал в расчет, что логика эволюции монопольной идеологической надстройки и логика научного познания, обусловливающего эволюцию теоретической концепции, положенной в основу этой надстройки, могут прямо противоречить друг другу. Однако подчеркну: ценность поршневского анализа средневековой идеологической надстройки, позволяющего понять и суть любой тоталитарной идеологической надстройки, безусловно перевешивает его собственное, не вполне адекватное, восприятие такой надстройки в советском обществе, да и всего этого общества в целом. И последнее. После всего сказанного остается один важный вопрос. А можно ли вообще, в соответствии с поршневской методологией и согласуясь с результатами его исследований, скорректировать формационную теорию именно в той части, которая осталась в силу указанной выше профессиональной болезни Поршнева наиболее уязвимой для критики? Чтобы она соответствовала всем фактам последних десятилетий развития человечества, включая события последних десяти лет? Ведь дело здесь не только в том, чтобы объяснить, скажем, крушение целого ряда коммунистических режимов, но и в том, чтобы показать безусловную прогрессивность в рамках "формационного процесса" этих событий. Ответ гласит: да, такая возможность существует. Однако изложение соответствующих гипотез, к разработке которых приложил руку и автор этих строк, уже совершенно расходится с задачами настоящего обзора 62. © Русский Университет, 1998. email: ri@russ.ru Примечания 1 Поводом для написания статьи послужило выступление автора на междисциплинарной конференции "Общественный человек и человеческое общество (памяти Бориса Федоровича Поршнева)", проведенной в Российском общественно-политическом центре при финансовой поддержке Российского гуманитарного научного фонда и Российского фонда фундаментальных исследований в сентябре 1998 года. Сокращенная версия статьи опубликована в журнале Полития, 1998, No 2. Назад 2 О начале человеческой истории (Проблемы палеопсихологии). - М.: Мысль, 1974. С. 25. Назад 3 Там же, с. 19. Назад 4 См.: Борьба за троглодитов. Простор, NoNo 4-7. - Алма-Ата, 1968. No 7, с. 124. Назад 5 См.: Возможна ли сейчас научная революция в приматологии? Вопросы философии, No 3. - М., 1966. С. 113-116. Назад 6 Там же, с. 111. Назад 7 Вопросы философии, No 5. - М., 1955. Назад 8 См.: Борьба за троглодитов. Простор, NoNo 4-7. - Алма-Ата, 1968. No 7, с. 125. Назад 9 См.: О начале человеческой истории (Проблемы палеопсихологии). - М.: Мысль, 1974. - Глава 1: Анализ понятия начала истории; О начале человеческой истории. Философские проблемы исторической науки. - М.: Наука, 1969. Анализ названных противоречий разбросан и по другим главам книги О начале... и многочисленным статьям. Назад 10 Современное состояние вопроса о реликтовых гоминоидах. - М.: ВИНИТИ, 1963. Сокращенное изложение см. в Борьбе за троглодитов. Простор, NoNo 4-7. - Алма-Ата, 1968. Назад 11 См.: Борьба за троглодитов. Простор, NoNo 4-7. - Алма-Ата, 1968. No 5, с. 88. Назад 12 Неопубликованные главы книги О начале человеческой истории хранятся в личном архиве Б. Ф. Поршнева в Российской государственной библиотеке. Пользуясь случаем, хочу выразить благодарность сотрудникам библиотеки и, прежде всего, ее бывшему директору, а ныне министру культуры РФ Владимиру Константиновичу Егорову за оказанную помощь и содействие. Назад 13 Речь идет о мутации, вызвавшей появление верхних лобных долей головного мозга и делавшей этих животных особо восприимчивыми к тем специфическим инструментам воздействия ("интердикция"), которые получили развитие у палеоантропов. Об этом в следующем разделе. Назад 14 В. Я. Пропп. Исторические корни волшебной сказки. - Л.: 1946. Назад 15 Следует иметь при этом в виду, что сам Поршнев, по свидетельству близко знавших его людей, относился к феминизму крайне скептически. Назад 16 См.: Проблемы возникновения человеческого общества и человеческой культуры. Вестник истории мировой культуры. - М.: 1958. - No 2, с. 38. Эта статья Поршнева, одна из десятка его наиболее ценных и самостоятельных, содержащих не продублированный в других работах материал, снабжена характерным примечанием редакции: "Некоторые из основных тезисов данной статьи редакционная коллегия считает спорными". Назад 17 О начале человеческой истории (Проблемы палеопсихологии). - М.: Мысль, 1974. С. 342. Назад 18 См.: Проблемы возникновения человеческого общества и человеческой культуры. Вестник истории мировой культуры. - М.: 1958. - No 2, с. 38; О начале человеческой истории (Проблемы палеопсихологии). - М.: Мысль, 1974. С. 342. Назад 19 Так называется глава 3 книги О начале человеческой истории (Проблемы палеопсихологии). - М.: Мысль, 1974. Назад 20 Там же, с. 446. Назад 21 Там же. Назад 22 В отличие от денег, которые, как известно любому либералу-монетаристу, всегда "имеют значение". Назад 23 О начале человеческой истории (Проблемы палеопсихологии). - М.: Мысль, 1974, с. 132. Назад 24 Там же, с. 169. Назад 25 Социальная психология и история. Второе издание. - М.: Наука, 1978. С. 143. (Первое сокращенное издание - 1966). Назад 26 О начале человеческой истории (Проблемы палеопсихологии). - М.: Мысль, 1974, с. 168. Назад 27 См.: Контрсуггестия и история. История и психология. Сборник статей. Под редакцией Л. И. Анцыферовой и Б. Ф. Поршнева - М.: Наука, 1971. Назад 28 Таким исключением являются, например, тезисы, присланные к конференции, посвященной памяти Б. Ф. Поршнева, "Общественный человек и человеческое общество" (Москва, сентябрь 1998 года): А. Н. Портнов. Б. Ф. Поршнев и развитие идей семиотики и философии языка. Назад 29 См.: О начале человеческой истории (Проблемы палеопсихологии). - М.: Мысль, 1974. - Глава 4: Тормозная доминанта. Назад 30 Там же, с. 261-262. Назад 31 Там же, с. 245. Назад 32 Следует упомянуть, что физиологическая природа имитативного рефлекса, насколько мне известно, до сих пор не ясна. Во всяком случае, во времена написания книги Поршнева это было так. Назад 33 См.: Контрсуггестия и история. История и психология. Сборник статей. Под редакцией Л. И. Анцыферовой и Б. Ф. Поршнева - М.: Наука, 1971. С. 15. Назад 34 О начале человеческой истории (Проблемы палеопсихологии). - М.: Мысль, 1974. С. 350. Назад 35 Там же, с. 343. Назад 36 Там же, с. 334. Назад 37 См. там же. - Глава 5: Имитация и интердикция; глава 6: У порога неоантропов. См. также упомянутые выше неопубликованные главы. Назад 38 Там же, с. 430-432. Назад 39 Там же, с. 442. Назад 40 См.: Контрсуггестия и история. История и психология. Сборник статей. Под редакцией Л. И. Анцыферовой и Б. Ф. Поршнева - М.: Наука, 1971. Назад 41 Там же, с. 18. Назад 42 См.: Генетическая природа сознания (интердиктивная функция речи). Проблемы сознания. Материалы симпозиума. - М., 1966. С. 30. Назад 43 Там же, с. 33. Назад 44 Принимая во внимание сказанное выше в разделе Физиология..., следует предположить, что речь идет об "интердикции II". Назад 45 См.: Контрсуггестия и история. История и психология. Сборник статей. Под редакцией Л. И. Анцыферовой и Б. Ф .Поршнева - М.: Наука, 1971. С. 15. Назад 46 См.: Проблемы возникновения человеческого общества и человеческой культуры. Вестник истории мировой культуры. - М.: 1958. - No 2, с. 40. Назад 47 Там же, с. 41. Назад 48 См.: Мыслима ли история одной страны? Историческая наука и некоторые проблемы современности. Статьи и обсуждения. Ред. коллегия: М. Я. Гефтер (отв. ред.) и т.д. - М.: Наука, 1969. С. 308. Назад 49 См.: Проблемы возникновения человеческого общества и человеческой культуры. Вестник истории мировой культуры. - М.: 1958. - No 2, с. 42. Назад 50 Там же. Назад 51 См.: Книга о морали и религии угнетенных классов Римской империи. Вестник древней истории. - М., 1963 - No 1; Поиски обобщений в области истории религии. Вопросы истории. - М., 1965 - No 7. См. также: Д. Баянов. Леший по прозвищу "обезьяна". Опыт демонологических сопоставлений. - М.: Издательство Общества по изучению тайн и загадок земли, 1991. - Это одно из крайне редких исследований, целью которых открыто провозглашается дальнейшая разработка проблем, анализ которых начал Поршнев. Назад 52 О начале человеческой истории (Проблемы палеопсихологии). - М.: Мысль, 1974. С. 404-405. Назад 53 Там же, с. 406. Назад 54 Там же, с. 415. Назад 55 Там же, с. 405-406. Назад 56 Там же, с. 405. Назад 57 Э. Ильенков. Диалектика абстрактного и конкретного в Капитале К. Маркса. - М.: ГПИ, 1960. Назад 58 Современное состояние вопроса о реликтовых гоминоидах. - М.: ВИНИТИ, 1963. С. 404. Назад 59 Там же, с. 405. Назад 60 См.: Периодизация всемирно-исторического прогресса у Гегеля и Маркса. Доклад к Международному гегелевскому конгрессу (Париж, апрель 1969). Философские науки, 1969, No 2. - М., 1969. С. 58. Назад 61 Феодализм и народные массы. - М.: Наука, 1964. С. 326. Назад 62 В качестве подступа к проблеме см.: О. Т. Вите. Социализм и либерализм: возможен ли синтез? Свободная мысль. - М., 1992. - No 14. Назад
Популярность: 70, Last-modified: Thu, 26 Jul 2001 09:32:54 GmT